Пнув ножкой, обутой в красный сафьяновый сапожок, долговязого Панька Полторарацкого, который снова очутился под столом, она вернулась к своему делу, к посуде, но свечек возле стойки не гасила: там, не слыша острых пререканий о жизни и смерти, что-то писал и писал ученый гуцул Гнат Романюк, и его бледная рука становилась еще бледнее, когда он касался ею загорелого чела, иссеченного всеми ветрами Европы.
Он мысленно вникал во что-то, записывал и снова замирал в раздумье.
А Чужая Молодица, чуть кося глазами, ходила вокруг него на цыпочках.
Свечек так и не гасила, хоть уже вставало ясное воскресное утро, раннее утро июня.
Из-за двери поглядывала на пана Романюка, седого и мудрого, милая цыганочка Марьяна. Ей он зачем-то вдруг понадобился.
Она ждала, когда он выйдет из шинка.
Кусала в нетерпении губы, отчего они становились еще жарче и вдруг вспыхнули прекрасным цветком в первом луче восходящего солнца.
А оно вставало над Украиной, то солнце клечального дня, весело поглядывало сквозь тучи на свет божий, хоть и брехали собаки на него, хоть и война здесь опять заваривалась, и сияло оно одинаково — и собакам, и пташкам, которые встречали его щебетаньем, и одно-крыловцам, и нашим козакам, и палачу Оникию Бевзю, и василькам во ржи, и пану Овраму Раздобудько, что где-то там, должно быть, еще висел в мешке под окном у племянницы архиерея.
И люди в городе Мирославе уже шумели — на службе недремлющему богу войны: выступало войско, направляясь на край Долины, на встречу с врагом, тесали плотники какие-то колоды, но кузням то тут, то там стучали молоты, хоть и было воскресенье, да еще и троица, когда работа — смертный грех.
— Пора и нам за дело приниматься, мамо, — потягиваясь, озабоченно молвил Михайлик.
— Пора, — кивнула и паниматка.
— Куда это вы? — спросил Прудивус.
— В кузню, — с достоинством отозвался коваль.
— К нам так-таки и не пристанешь? — встрепенулся Иван Покивай, беря парубка за локоть. — Ты ж лицедей — от бога!
— Я — коваль от бога. — И Михайлик раскрыл свою ладонь, на коей спокойно поместилось бы десятка два яиц. — А сабли кто будет ковать?
— И на войну мы, должно быть, пойдем-таки, — молвила Явдоха.
— Все мы теперь, матуся, на войне, — грустно вздохнул Прудивус.
— Все трудятся для одоления врага, — добавил и Покиван. — В кузне ли, в войске… иль у нас, на подмостках, на службе у самой богини Мельпомены, которая воюет вместе с нами против гетмана Гордия Однокрыла.
— Разве это не война, — заговорил Прудивус, — вот такая, к примеру, интермедия, где запорожец поет… — И ранним утром на улице лицедей страшенным басом начал арию, написанную виршами того времени:
Гей-егей, добрі люди!
Козацькая слава
Розпустилася всюди,
Як пір’ячком пава,
Розцвіла вона знову,
Як рожа у літі,
По шляхах украïнських
Щоб вільно ходити…
Коли ляхів-панів
Пощастить упіймати,
Добре києм козацьким
По ребесах дати…
— Разве это — не война? — спросил Данило Пришейкобылехвост, коему, так или иначе, тоже надо было приняться за уговоры, иначе их лицедейское дело могло погибнуть. — Война ж?
— А далее, — убеждал Прудивус коваля Михайлика, — далее сей запорожец… в нашей комедии досель это был я, а теперь — будешь ты, домине Михайлик… запорожец прячется, а приходит пан шляхтич — вот этот самый Данило, толстое рыло, приходит поохотиться…
— На волков?
— На волков — страшно! На перепелок… — И Прудивус, маленько смутившись, умолк, потому что вокруг них, привлеченный песней Прудивуса, уж собирался народ, сразу окруживший своего любимца, и толпа все росла, слушая пересказ старой школьной комедии, которую Панове лицедеи умышляли вскоре показать мирославским зрителям.
— Что ж будет дальше? — полюбопытствовал Михайлик.
— Ты ж не хочешь к нам приставать!
— Хочу, — признался Михайлнк.
— Сынку?! — вскрикнула пораженная мать.
— А мне, мамо, всего хочется. И лицедеем побыть, и пастухом, и гетманом, и плотником, и скрипачом, и диким туром, и колоском ржи, и чертополохом. Но… — И он умолк. — Ведь я ж — коваль! — И снова спросил у Прудивуса: — Что ж будет дальше в представлении?
— Что ж дальше! — шевельнул усом Тимош, его азарт сразу пропал, когда он понял, что хлопца уговорить не удастся. — Что ж дальше! Два белоруса, гречкосея, приносят пану живого ястреба. А тот панок… — паны-то люди благодарные! — велит их поколотить: мужицкая, дескать, отвага белорусов — родится от помощи москаля и козака… Разве это — не война?
— А дальше?
— Дальше… пан шляхтич похваляется снова огнем и мечом разорить не только святой Киев, а все наши земли до Полтавы, чтоб оттуда ударить на Москву, где поляки, вишь, не так уж давно побывали и куда им очень хочется нынче…
— Ну, а дальше?
— Слыша панские угрозы, ты, Михайлик, запорожец то есть, возьмешь хорошую дубину, покличешь на помощь добрых соседей…
— Москаля? — спросили из толпы.
— А то кого ж?.. Покличешь москаля с белорусами на подмогу, и уже вместе с ними этих самых панов целой оравой будете так лупцевать, так крепко колошматить…
— Тузить, — подсказал Покиван.
— Мордасить, — подкинули из толпы.
— Дубасить!
— Давать встрепку! Выволочку!
— Костылять! Молотить! Гвоздить!
— Давать взбучку! Встряску!
— Сечь! Хлестать! Трепать! Лупить!
— Мять бока! Чихвостить! Давать под микитки!
— Ах, чтоб вас, бешеные! — цыкнула на добрых людей матинка Михайлика: те разгалделись слишком уж рано, еще до службы божьей.