Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Мол - Страница 146


К оглавлению

146

Козак Мамай меж тем, вскочив на своего коника-разбойника, прихватил за повод еще двух гнедашей, неосмотрительно привязанных чьей-то рукой под тем же Мамаевым дубом, да и помчался в гору, где стояла кузня москаля Иванища, затем что имел к нему неотложное дело.

Остановив коней, Мамай крикнул:

— Эй, коваль!

— Нету дома, — отвечали, высыпав на дорогу, ковалевы ребятишки, душ двенадцать иль сколько их там у Анны было.

— А мама?

— С батей, — отвечали ковалята.

— Навьючили на коней все, что наковали в эти дни… — пояснил старшенький.

— …Копья, сабли, — добавил подстарший.

— …Да и поскакали на войну! — закончил средний.

— Кто ж там грюкает в кузне? — спросил Козак Мамай.

— Наш Михайлик, — в один голос ответили малыши.

И выкрикнули они это так звонко, что туча голубей, ютившихся у кузни, поднялась в небо, и Мамай подумал о том, что одна из этих птиц прилетела сегодня от посланца мирославского, от Омелька Глека, прилетела без письма, без весточки от него, и говорило это о некоей страшной беде, постигшей хлопца в первый день пути.

Ковалята, отвечая Козаку, кричали так громко, что Михайлик, в кузне услышав тот гомон, уже выглянул из широченных дверей.

— Кто меня кличет? — еще и не разглядев гостя, спросил он своим дюжим басом.

— Война кличет! — отвечал Козак.

— Надо идти на войну? — спросил Михайлик и смутился, словно девка, что увидела сватов: ему ведь уже не терпелось туда, где гремел бой.

И дрогнувшим голосом он спросил у матинки, что стала на пороге кузни:

— Что ж делать? А?

— Благословляю, — торжественно молвила Явдоха. — Хоть и один ты у меня… Однако ж надо, сынку. Иди! — И она, подав хлопцу тяжеленный чекан, трижды перекрестила Михайлика.

— Двинулись? — спросил Мамай.

— С вами? На край света.

— Пороху понюхать, свиста пуль послухать. Живее!

— Я готов. Только… надо бы меня… рассердить.

— Однокрыловцы то сделают лучше всего, — усмехнулась матинка. — С богом!

— Двинулись, — сказал Михайлик и вскочил на гнедаша, который стриг ушами рядом с Мамаевым воронком.

— Двинулись! — крикнула и матинка.

И легко вскочила на третьего коня, что держал на поводу запорожец.

— Куда вы, мамо?! — встревожился Михайлик.

— С тобой, лебеденочек.

— Да куда же?

— На войну, — просто ответила Явдоха и пришпорила коня.

— Я сам, мамо, я сам! — закричал Михайлик, однако матинка уже мчалась где-то впереди, в туче пыли, поспешая вниз к реке, куда стекались все горожане, которых словно звал на поле боя веселый перезвон всех церквей Долины.

Дед Копыстка, пьянея от восторга, звонил да звонил, и пот заливал зоркие в старости очи, что уже видели сверху, как пешие да конные мирославцы шаг за шагом оттесняют врага от ворот Коронного замка.

— Вот это трахнули! — кричал старик Оникию Бевзю, безработному палачу; Бевзь в любое время не прочь был попеть на клиросе иль побаловаться на звоннице и сейчас изо всех сил раскачивал стальной язык старшего колокола. — А? Что ты сказал?

— Да трахнули! — без особой радости прокричал ему в ответ Оникий.

— А дурни однокрыловцы думают, вишь, — кричал палачу Варфоломей Копыстка, — чего это нам так весело?! Не подошла ли к нам какая подмога? Глянь! Глянь!

Но битва, что помаленьку откатывалась от ворот Долины, внезапно двинулась вспять, к стенам обложенного города, затем откатилась вновь, и сердце екало у старца: дым пожаров он уже видел и далеко за небокраем, за непролазными болотами, за Северным замком, — видел, как снова горит Украина, да и вставал он перед ним, сей страшный огонь отчизны, в десятый поди уже раз за его долгую убогую жизнь, и слезы текли из зорких очей, словно бы дым этот доплывал и сюда, на колокольню.

Выбравшись из путаницы веревок, не утерев и пота, старик глядел вниз и плакал… Колокола уже умолкали по всему городу, да и в бою почему-то наступило такое затишье, что вдруг стало слышно, как запели там и тут и везде ломкими басками молоденькие, раннего весеннего завода, петушки.

В сей тишине и подступила она к городу, панна Смерть, и, как всегда, прикинулась, будто именно она и есть Жизнь… Каркали, ее приветствуя, галки, вороны да вороны, черная туча птицы, что, кружа над полем боя, чуяла уже добрую поживу.

9

Надвинулась та черная туча, даже темно стало, а над ратным полем снова всеми своими голосами, криками да громами загрохотала война, и людская кровь лилась повсюду на тучную и без крови землю, кровь народа, столько крови, что от нее вскипал над ратным полем клубами черный-пречерный туман.

В битве давно уж бушевал на белогривом Добряне лыцарь Мамай. Не раз и не два врубался он в гущу ворога, что в лес темный, и ложились однокрыловцы покосами, а он пробивался дальше и дальше, словно искал кого средь врагов, словно жаждал снять некую ненавистную ему голову, и даже затрясся весь, будто огнем вспыхнул, когда завидел вдалеке золотое яблоко над высоко поднятым конским хвостом гетманского бунчука, завидел, как под своим архангельским стягом левою рукой рубится с мирославцами сам ясновельможный гетман.

Мамай рванулся было к Однокрылу, но тот, словно кто в грудь его толкнул, издали почуял приближенье страшного противника, и тут же — назад-назад, и вскоре скрылся за спинами наемных чужеземцев.

Козак Мамай спустя немного потерял из виду и золотое яблоко бунчука, ибо гетман, последний из последних трус, не пожелал принять боя, и от того недостойного бегства занялось сердце Мамая, и еще жарче яростью вспыхнуло оно против собственного своего творения, против нелюдя Гордия Гордого.

146