— Кто ж их купит?
— Вот этот ваш дурной немчин и купит! — И она обратилась к Прудивусу — Эпфельхен! Не хочешь ли?
Да Прудивус на дивчину и не глядел, ибо все у него еще болело после беседы с ее сестрою.
— Ну? — спросила рябенькая дивчина. — Кисличек?
— Зеленча! — безразлично отозвался Прудивус.
— Что с того? — возразила цокотуха. — Зато сладкие, — добавила она и храбро откусила чуть не половину недозрелого лесного яблочка, на кое и глянуть было довольно, чтобы свело челюсти.
Но дивчина и не поморщилась.
— Сладко, что мед! — И девка откусила еще. — Сладко, что мамина грудь! — И проглотила, что было во рту, и ни одна жилка не дрогнула на ее тронутом оспой лице от лютой кислоты, острой, аж ныли зубы. — Сладко, что Адамов грех!
— Кто тебе сказал, что грех — сладок? — полюбопытствовал Прудивус.
— Батюшка в школе сказывал.
— Что ж он говорил?
— То и говорил… Яблочко, что Ева дала своему недогадливому Адаму, оно ж ему тогда показалось бог знает каким сладким. А была то простая кисличка. Дичок! Других же тогда еще не знали.
— Любопытно! — пробормотал Прудивус и задумался, и так ему вновь захотелось поскорее добраться до Киева. Ненароком сказанные слова — про грех, про яблоко соблазна, про Адама и Еву — разворошили у спудея рой мыслей и чувств: ведь не год и не два он там, в киевской Академии, писал ученый труд о познании добра и зла, о первородном грехе, о философии грехопадения вообще, и все это представлялось ему весьма важным делом: из-за греха Адамова не только первый пот оросил чело, не только завладела миром пани Смерть, но и познал человек все радости бытия, радости тела и духа, коих первые люди в раю не знавали, обреченные на веки вечные безрадостно и бессмертно томиться средь райского уюта… Он писал и про то, киевский спудей Тимош Прудивус, что Адам назвал свою сладчайшую подругу Евой, лишь впервые вкусив от греха, — имя сие означает будто бы не что иное, как Источник Жизни, ведь это она, она смело нарушила божью заповедь, она, прекрасная Ева, — и вся та ученая книга, которую писал в Киеве наш Прудивус, должна была прогреметь осанною Еве, пречистой матери всего живого, сиречь человеческого — чистого иль нечистого, но живого! Живой и плотской, полной буйной крови, беспокойной, мятущейся, бессонной человеческой жизни.
И он уже видел, Прудивус, как напишет главу о первом взаимном познании Адама и Евы, о счастье материнства, о ладных и неладных детях, о Смерти-вызволительнице, которая настигла Адама лишь на девятьсот тридцатом году жизни, — и горемычный спудей Академии, терзаемый неодолимою жаждой поскорее засесть за работу, которую наши нынешние ученые, разумеется, назвали бы кандидатской (кандидат, мол, в науку, ай-ай!) диссертацией, после ненароком сказанного конопатой Химочкой слова про грех Адама и Евы, забыв про все на свете, задумался, застыл и не сразу уразумел — чего хочет от него та разбитная дивчинка с ведром да лукошком.
— Отведай-ка, — коварно улыбалась рябенькая кокетка, протягивая рейтару на раскрытой ладони кисличку. — Ешь, ешь, оно сладкое… — И вручила лицедею яблочко.
Прудивус взял было то лесное зеленое яблочко, но тут, остерегая, видно, от опасности, тявкнул Песик Ложка.
— Ну, чего тебе? — спросил Прудивус, и такое что-то прозвучало в голосе его, такое блеснуло в глазах, что рябенькая Химочка, пронзенная некоей догадкой, вдруг вскрикнула:
— Не ешь!
— То ешь, то не ешь, — пожал плечами лицедей.
— Ты не рейтар, — сказала Химочка. — Я видела тебя в городе, в комедии… — И совсем по-детски обрадовалась, припомнив даже имя любимого героя мирославцев — Климко? — И, не давая лицедею и слова молвить, дивчина затрещала вновь: — А я-то думала… Я, видишь, несла эти яблоки и кислицы — для желтожупанников, для наемных немцев, угров, ляхов, для всех однокрыловцев… — И, видя, что Прудивус хочет все же освежиться кисленьким, дивчина вскрикнула — Брось!
— Помру?
— Нет… — И рябенькая дивчина зарделась, словно солнце на закате, и стала вдруг так хороша, что, когда бы Прудивус не думал сейчас про яблоко Евы, он вспыхнул бы тем же огнем, который испепелил некогда самого Адама. — Кто съест это моченое яблоко… или вот эту кисличку… на того тут же нападет…
— Что нападет?
— Прыткая…
— Прыткая Настя? — спросил дед Потреба. — Бегавка? Понос?
— Брешешь! — прыснул Прудивус. — Ты же сама сейчас…
— Я съела без отравы.
— Кто ж такое придумал?
— Иваненко с Мамаем… вот кто!
Заслышав имя хозяина, Ложка заскулил.
— А отравил кислицы кто?
— Одна цыганочка.
— Марьяна? — удивился Тимош. — Разве она уже здесь?
— С тем зельем для кисличек прислал ее Козак Мамай.
— Почему ж не отравили чем покрепче? — справедливо заметил Потреба.
— Пойдут сегодня однокрыловцы в бой и… повоюют, как же!
— Присядут? — ахнул Прудивус.
— Ну-ну! — захохотал Потреба.
— От яблок?! Славно! — И лицедей Прудивус опять примолк, о чем-то задумался, забыв и про дивчину, и про ее разбитную сестру, про дитя, про войну, про яблоки…
Хотя нет, нет, не про яблоки!
Как раз о яблоках он и задумался, ведь это был, как мы теперь сказали бы, художественный образ его будущего ученого исследования… Борьба жизни и смерти издавна привлекала его внимание, — лицедей был прирожденным философом и богословом, раздумья лишали его сна, и не раз утреннее солнце заставало его за работой, в размышлениях о дерзких попытках человека сравняться с богом, а то и вовсе освободиться от него. Учение церкви, туманное, смутное, зловещее, притягивало его к себе, ибо свойственна человеку, опутанному тенетами закона божия, извечная жажда из тех тенет вырваться, и люди пытались уразуметь суть того, что уразуметь невозможно, что создавалось отцами церкви нарочито, чтобы никто в той тайности ничего постигнуть не мог…