Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Мол - Страница 194


К оглавлению

194

Желтые лепестки гневили пана гетмана еще и потому, что в неправой войне, которую он начал, дальновидно уповая на Варшаву, на Рим иль на кошель Ван Дорна, не было пока верной победы ни у той, ни у другой стороны: весы фортуны не склонились ни туда, ни сюда.

…Когда отца Мельхиседека ранило в бою, он, удрученный похищением Ярины, заметно сдал, а посему мирославцев теперь водил в бой сотник Михайлик, а иной раз и Козак Мамай, когда возвращался в Мирослав с вражьей стороны, с розысков панны Подолянки, что с того дня так и растаяла, будто соль в воде.

Лукия, Гончарова дочь, как раньше, рыскала с девичьей стражею по городу, но всем уголкам, да и вокруг — по Калиновой Долине.

Что до пана Кучи-Стародупского, то он тощал и бледнел, ибо пани Роксолана прилежно выполняла свой коварный умысел. Еще и потому худел и словно бы моложе становился Куча-Стародупский, что клады искал, искал, а не находил. Еще и оттого спал с тела, что мучила его неотвязная дума: ему все мнилось, будто бесследная пропажа пана Оврама Раздобудько некими тайными нитями связана с поисками того запорожского клада, ради коего шляхтич и прибыл сюда: нашел, может, и удрал?! Нашел, гляди, и скрылся…

Продолжал искать свои сокровища и алхимик Иванов-Иваненко: уже и руду болотную добывали на том самом месте, где его чуть не убили желтожупанные разбойники, уже немало и оружья выковали кузнецы из того железа, найденного в ржавом болоте, а до селитры алхимик так-таки докопаться не мог — ни на кургане, что Сорокою зовется, да и нигде окрест, а порох в городе Мирославе был уже на исходе.

Да и хлеба уже не хватало.

Да и другим припасам подходил конец.

Уж и базарный майдан опустел и заглох: нечем было торговать. Да и некому, почитай: всех к своему делу притянула война.

Людей в городе становилось все меньше и меньше, затем что гинули в боях. И в Михайликовой сотне не так уж много осталось воинов, хоть он теперь атаманил над тремя сотнями, ибо сотники их сложили головы на поле брани.

Никакая подмога уже не проникала в город Мирослав, окруженный однокрыловцами с трех сторон, а с четвертой — болотами, ржавыми мочажинами да непролазными топями; никакая воинская сила уже не вливалась в город — ни посполитые, ни реестровое козачество, ни запорожцы, кои, верно, где-то там уже поспешали от Днепра на помощь правому делу, ни разбросанные по бессчетным зимовникам хлеборобы, бывшие козаки, ни ремесленники из других городов, что валом валили сюда в первые дни войны, то есть все те, кто готов был скорее смерть принять в борьбе с изменниками, нежели вновь попасть в неволю к панам-ляхам.

Не пришло еще в ответ ни словечка и на письма, с верными людьми посланные на Запорожье и в Москву, — и уже закрадывалась в душу горечь: ни один, видно, из мирославских гонцов ни на Сечь, ни к царю не дошел, и горожане тужили по своим посланцам, ибо то были лучшие люди Мирослава, и скорбел по обеим своим сынам, кои, верно, жизни уже лишились, к однокрыловцам угодив, а то и в руки святой инквизиции, сокрушался и плакал тайком старый гончар Саливон Глек.

А когда голубь, которого средний, Омельян, взял с собою, когда голубь воротился в кузню Иванища, не принеся весточки, Саливон Глек, без сна, ночами кликал и кликал своего Омелька:

— Сыночек ты мой! Лебедок! Где ты летаешь? Где витаешь? Где? Добрался ль до Москвы? Здоров ли? Жив ли? Отзовись…

4

Всею душою отцу не раз он отзывался — посланец Украины, Омельян Глек, — но старый Саливон, сердцем то смутно чуя, ничегошеньки о сыне своем не ведал, не знал, как там мечется Омелько по Москве, но граду стольному, солнцем в степях печенный-недопеченный (аж черный, что голенище), хищным зверем в лесах терзанный-недотерзанный, оводами, шершнями да комарами в лугах и болотах еденный-недоеденный, голодный, оборванный, злющий-презлющий: по Москве слонялся он лишь потому, что не мог добраться (как упреждал Мамай) до самого царя, чтобы подать, но наказу мирославцев, в собственные руки государевы письмо владыки Мельхиседека, письмо, от коего, быть может, зависела вся дальнейшая участь Украины.

Но что ж он мог поделать, Омелько! Что мог?

Яриться.

Только и всего.

На первых людей московской державы, на бояр да окольничих, что так недреманно стерегли царя… На думных дьяков и подьячих, на стряпчих, кои уже и в те поры изводили по царским приказам столько бумаги, что ею можно было б устлать едва ли не все, уже немалое тогда, Московское царство.

Злобился Омелько и на дворян городовых, что столь плотно царя окружали, на всяких стольников да постельничих, и на свирепых стрельцов, что охраняли его палаты, не дозволяя никому приблизиться к золоченой ограде государева дворца в Кремле.

Лютовал наш Омелько даже на самого царя.

5

Придя пешком (коня и голубя утратил он дорогою), придя в Москву, Омелько в первый день видел царя на улице.

Ехал царь в золоченом возке.

На подножках высились по обе стороны двое бояр (министров, как мы сказали бы сейчас), а на задних приступах возка, на запятках — еще двое.

На резвых некованых конях за возком поспешали стрельцы (ноги по-турецки подняв на седла), и каждый, кроме поводьев, держал лук со стрелами, меч, нагайку, мушкет с трутом, да еще саблю ногами придерживал, и толстенные потные морды иных стрельцов казались Омельку — до того он был зол — тупыми и гадкими.

Даже пригожее, холеное лицо государя, промелькнувшее перед Омельяном, тоже представилось ему, сердитому, неказистым, хоть сам великий государь был румяный, крепкий и в меру дородный, с кротким взглядом ясных голубых очей.

194