Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Мол - Страница 30


К оглавлению

30

Они быстро управились с конями.

Студеный ветер дохнул нежданно, и стало холодно, а может, дрожью проняло от тревоги, что охватила мирных людей, как только вспыхнул на дальней башне пламень бедствия.

Когда настала пора ехать, Мамай спросил:

— Ты племянник де Боплана?

— Сын его сестры.

— Выезжая отсюда в Париж, Боплан обещал вернуться на Украину… года через три.

— А через два — умер.

Скинув шлык, Козак перекрестился, а чтоб не увидел кто при свете пылающей фигуры влажных его очей, Мамай поспешно подтянул подпругу и вскочил на Добряна.

Сели на лошадей и остальные.

Мамай сказал:

— Трогайте без меня. А я вернусь. Неотложное дело.

— Это где же? — спросила Явдоха.

— В гетманском войске.

— Надолго?

— На одну ночь. Потом…

— А там вас не убьют? — забеспокоился Михайлик: не хотелось ему разлучаться с Козаком.

— А ты — куда же? — улыбнулся Мамай.

— Мы — с мамой, — молвил Михайлик.

— Как мы и шли, Козаче, с тобою, — кивнула матинка. — В город Мирослав.

— А ты? — спросил Козак француза.

— Против гетмана, — сказал Пилип. — На Сечь.

— До Сечи, други, вам уже не добраться, — возразил Мамай. — Схватят однокрыловцы.

Француз как-то по-своему выругался.

И спросил:

— Куда ж нам ехать?

— В Мирослав. Все разом поспешайте туда.

— А там — кто?

— Те, кто верен остался народу.

И добавил для одного лишь Сганареля:

— Там дивчина, которую ты ищешь.

— В путь! — живо сказал Пилип. И спросил у Козака Мамая: — Свидимся? В Мирославе?

— Будем живы, свидимся. — И Мамай поклонился: — Прощайте, панове товариство!

И все, как водится в час войны, когда прощаются, не очень-то веря в будущую встречу, все обнялись и поцеловались.

Поцеловав, с коня не слезая, руку Ковалевой матинке, Мамай сказал:

— Вам, матуся, в дороге быть за атамана.

— Да я ж — только старая баба, голубок.

— Вы — мать. А мать на войне… — И попросил: — Доехав до Мирослава, тарпанов диких пустите на волю.

— Ладно, — отвечала Явдоха.

— Самый ближний путь вдоль речки Волчьи Воды.

— Знаю. Прощай!

И, обернувшись к Михайлику, козакам, дозорным с фигуры, Явдоха приказала:

— В путь.

Но не успели они еще двинуться, Козак Мамай тронул своего коня.

От пламени смоляных бочек окрест было светло, что днем.

Но Козак Мамай в ночь нырнул, как в море.

И пропал.

45

Вот так он и пропадал, когда надобно.

Однако ж был он не дух бесплотный, вот и таланило ему не каждый раз.

Когда его к вечеру второго дня схватили однокрыловские желтожупанники, он из рук пяти десятков гайдуков, известно, вырваться не мог и оказался в узилище, в холодном подвале, за тяжелой кованой дверью.

Его продал Демид Пампушка-Куча-Стародупский.

Захваченный в степи гетманским дозором, пан обозный, — а он все был без штанов, не разыскав еще голубого рыдвана, где оставалась его Роксоланочка, — мирославскнй обозный претерпел немало стыда от насмешек Однокрыловых подручных, а потом и от самого пана гетмана, когда вельможный голоштанник предстал пред его очи.

Гордию Гордому, прозванному в народе Однокрылом, разумеется, и на ум тогда не могло прийти, чтобы этакий лысый пузан, получивший от пана гетмана изрядное приданое за бывшей его полюбовницей, чтобы этакий тюфяк да стал одним из посягателей на булаву, каких всегда немало водилось на многострадальной Украине.

Он торопился в город Мирослав, пан Пампушка-Стародупский, в стан Однокрыловых недругов, чтобы оттуда повести свои коварные умыслы против гетмана-отступннка: изменник спешил изменить изменнику.

И вот теперь, угодивши в лапы ясновельможного пана Однокрыла, так сказать «родича» своего (через Роксоланочку), чтоб задобрить гетмана, чтоб отплатить и Мамаю за вчерашний глум — за испоганенное паленым пером каждение и позорно потерянные штаны, — он выдал гетману нашего Козака, коего только что встретил на околице села Бурякивки, где отаборился на ту ночь в походе гетман.

Когда запорожца схватили, пан гетман, радуясь такой удаче при самом начале войны, велел поскорее бросить опасного врага за решетку и поставить вокруг узилища, кроме обычной стражи, еще десятков десять немецких рейтаров, ибо он уже слыхал про всякие колдовские штуки анафемского Козака.

Гетману, правда, хотелось порешить докучного запорожца немедля, однако ясновельможный положил до утра протрезвиться малость, чтоб уже на свежую голову заняться столь приятным делом, как привселюдная казнь богомерзкого колдуна и смутьяна, затем что у Гордия Гордого было немало оснований люто злобиться на Козака Мамая…

Великая ненависть терзала душу гетмана всю ночь, а причин для такой силы чувства у пана ясновельможного было предостаточно.

Кой-какие причины — тайные, и говорить о них здесь еще время не пришло.

А кое-какие были ведомы всем, и, пока Мамая Козака носила еще земля, это бросало тень на славу властолюбивого и спесивого гетмана.

Однажды, к примеру, — было то еще на Сечи, в ту пору, когда нынешний гетман ходил в генеральных писарях Войска Запорожского Низового, — они побились с Мамаем об заклад: кто кого перепьет.

Засели они в шатре генерального писаря, поставили изрядный бочонок и давай хлестать.

Уж и вечер прошел, уж и ночь настала, а Козак только знай меняет в шандале свечку за свечкой да подстегивает генерального, вишь, писаря: еще корец да еще корец!

А под самую зорьку видит наш Мамай, что Однокрыл уже из силы выбился и заснул.

30