Миряне слушали своего владыку затаив дыхание, затем что любили старого пастыря и военачальника, верили ему и готовы были следовать за ним хоть в самое пекло.
— После литургии завтра начнем снимать колокола со всех звонниц, — закончил архиерей, и словно дуновение ветра пронеслось по церкви, но так же быстро и утихло, как поднялось. — Мы одолеем врага! — тихо молвил Мельхиседек, и все перекрестились, всем сердцем принимая эти слова. — Аминь! — провозгласил епископ и, торопливо, не заходя, как полагалось бы, в алтарь, спустился с амвона и пошел через собор, мимо большой запорожской иконы, на коей сечевики в красных жупанах, подняв чубатые головы, глядели вверх, на деву Марию, а из уст кошевого тянулась к ней лента с надписью: «Молимся, спаси нас от всякого зла, от войны, от друзей непрошеных».
Густая толпа мирян расступалась перед пастырем, как масло перед горячим ножом.
На майдане отца Мельхиседека тесно обступили те, кто не мог протиснуться в церковь к вечерне, и множество вопросов и всяких дел обрушилось на владыку таким обвалом, что он, усталый, озабоченный, сев на березовый пень, попавшийся на пути, на лужайке, невдалеке от архиерейского дома, должен был повторить все, что сказал в соборе, и мирославцы на улице чувствовали себя вольготней, нежели в церкви, вот и спрашивали у пана полковника — кто что хотел: о колоколах, о письме в Москву, о работе для пришлых ремесленников и снова о троицкой седмице.
— Отец Варлаам стращает вас чертями? — спросил Мельхиседек.
— Стращает.
— Будто нечистая сила пристанет, коли будете работать для защиты от ворога в клечальную неделю?
— Да.
— Так не верьте попу! Это говорю я, полковник мирославский…
— Страшновато, полковник.
— Шляхетская неволя страшнее всякого черта!
— Да не страшнее адова греха, ваше преосвященство! — возразил сотник Хивря, что вышел из церкви с пучочком освященного калуфера, как то делали молодицы. — И если доведется выбирать меж грехом…
— И изменой? — подсказал епископ и обратился к народу: — Так будем, черкасы, волю добывать иль в польском ярме пропадать?
— Волю! Волю! — закричали мирославцы.
— Да поможет нам бог!
— Аминь! — провозгласил епископ.
— Либо дома не быть, либо волю добыть! — гаркнул сильным басом Прудивус, который, так и не попрощавшись с братом Омельяном, только что воротился в город. Он был весьма опечален, и голос его разнесся над майданом с такой силой, что толпа вся заколыхалась. — Волю добыть! — повторил лицедей.
— А ежели волю… — снова отозвался Мельхиседек. — Ежели воли хотите, то надобно, греха не боясь, поскорей приступить к работе, дабы панна Смерть, что уже заглядывает нам в очи, скорей отворотилась от нашего славного города.
— Чтоб не подмял нас гетман Однокрыл!
— Не пустим его походом на Москву!
— Да поможет нам промысел божий! — воскликнул епископ. — А коли не пустим мы нахлебника ляшского ступить дальше, то и Москва спасибо скажет нам не раз, ибо сильны мы только с ней. Аминь!
Хоть кое-кто и возражал еще, но по толпе прошел одобрительный гомон, и уже видел епископ, что на троицу мирославцы лениться не будут, да и беглецы из окрестных сел помогут жителям Долины оборонять свою честь и свободу.
Владыка направился было к своему дому — на обрыве, но другую сторону Соборного майдана, но остановился, ибо увидел, как пробивается через толпу, оскалив рот с дыркой на месте передних зубов, Демид Пампушка, несущий в руках свиток, с коего на узенькой ленточке свисала красная шпанской смолы печать.
— Недобрая весть! — крикнул обозный.
— Что случилось?
— Слыхали? Письмо!
— От кошевого? Из Сечи?
— От гетмана Гордия Однокрыла.
— Что за письмо?
— Только что окружил всю Долину, закрыл последний выход!
— Праведно посетил ты нас, господи, гневом своим, — перекрестился отец Варлаам.
— Что ж он там пишет? — спросил старый гончар Саливон.
— Пугает голодной смертью.
— Не рано ль?
— Выхода из Долины уж нет.
— Выстоим, пане полковой обозный! — насмешливо бросил ему гончар.
— А как? Как? — дергая себя за тонкий щетинистый ус, спрашивал пан Куча. — Однокрыл в этом письме похваляется, что разбил под Гадячем отважное войско верного народу полковника Мартына Белодида…
— Брешет, чертов лебедин! — спокойно молвил епископ.
— …Что он послал уже своих наемников супротив полков князя Верейского, кои стоят в Белгороде, и что мы их здесь ожидаем напрасно…
— Брешет, живодер варшавский!
— …И клянется, — продолжал Пампушка, — не отступать от Мирослава, покуда все мы тут не вымрем, как шмели в дыму…
— А не пора ль нам сковать крюк? — кивнув на обозного, спросил Хома Нетреба, старый коваль.
— За плохие вести палок двести! — крикнул Прудивус.
— Не я ж сие выдумал, — погладил себя по голому черепу Демид, потому как там еще чернел след соколиного клюва и сейчас засвербело как раз в том месте. — Вот, читайте письмо!
— Брешет он, самого черта байстрюк! — снова спокойно молвил владыка. — Я гетмана знал еще в ту пору, когда он служил в Луцком суде регентом, где он, видно, и врать научился. Не потому ль он врет, что московские ратники уже держат в осаде двух желтожупанных полковников в конотопском замке? Не потому ль он врет, что супротив гетманской власти по всей Украине — восстание за восстанием? Не потому ль он врет, что в бою под местечком Гримайлом запорожцы уже разбили три с половиной тысячи войска Однокрылова, — наемнички-то его столь налакались там, что себя не помнили, не то что про битву думать, ибо козаки подсылали к ним своих братчиков с горилкой… Ну и удирали ж однокрыловцы, стыд потеряв, потому что запорожцы захватили их коней, и только немногим удалось безоружно уйти пехтурой. Почему ж о том молчит пан гетман? К нам сюда, сами знаете, панове, бегут из его войска обманутые козаки, а из его сел — посполитые, даже челядь, даже развращенные на легких хлебах дворовые…