Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Мол - Страница 124


К оглавлению

124

Ой я зроду бурлакую,
Просто неба я ночую…
Хтів би в хаті ночувати,
Та ні жінки, ані хати
Не здобувся я…
Доленько моя!


Всі бажання, всі надіï
Я б віддав тобі, Лукіе,
Та служит лиш отчизні
У часи суворі й грізні
Вірно мушу я…
Доленько моя!

Со смущенным сердцем Лукия отвечала любимому тихой песней:


Мій Козине, мій Мамаю,
Я про тебе пам’ятаю,—
Карі очі, біле чоло
Не забуду я ніколи,
Не забуду я…
Доленько моя!


Як у дзвоні й громі битви
Ти шептатимеш молитви, —
Про одне лиш я благаю:
Спом’яни мене, Мамаю,
Бо ж твоя лиш я…
Доленько моя!

Исконный шутник снова просыпался в душе Козака, одолевая любовную грусть, и анафемский запорожец отвечал Лукии чуть веселей:


Ïжа в мене — борщ та каша,
Знаю тільки «Отченаша»,
Та й про тебе вставлю слово
У святу та божу мову,
Зіронько моя!
Доленько моя!

А там они запели и вдвоем:


Сине море, чисте поле
Не розлучать нас ніколи.
Серед муки, серед бою
Завше сердцем із тобою
Буду окати я,
Доленько моя!

Не только растроганный Песик Ложка, но и гончар Саливон прислушивался к рождению песни, а когда Мамай и Лукия замолкли и стали наконец прощаться, старик, испачканный сырой глиной, вышел из двери гончарни.

И позвал:

— Эй, Мамай!

— А?

— Зайди в хату. Кое-что тебе покажу.

13

В мастерской Саливона Глека было сыро и неуютно, как в любой старой гончарне.

Масляный фонарь висел под низким потолком, шипел и потрескивал. Здесь было бы совсем темно, если бы перед широкой дверью не пылал горн, в котором гончары обжигают посуду. В игре отблесков, что метались по стенам гончарни, все казалось неверным и причудливым.

На полках стояли готовые к обжигу миски, горшочки, кринки, кувшины, малеванные или просто муравленные, подсушенные или еще сырые.

Горн пылал малым огнем, чтоб сразу посуду не порвало, и только часов через восемь Саливон должен был развести огонь большой из дров сосновых, липовых или осиновых, но и сейчас гончарня выглядела празднично, украшенная свежими ветками, зеленью, цветами и травой.

— Садись, Козаче, — пригласил старый Глек, подвинув Мамаю колоду, а сам, взяв круто изогнутый нож, похожий на струг бондарный с двумя деревянными ручками, вернулся к работе.

Он в который раз уже перестругивал глину, ранее размоченную и разбитую деревянной колотушкой, чтоб измельчить комья, потом размачивал и долго месил, и все это они делали теперь вдвоем с Лукией, потому что челядников Саливон не держал, а сын гончара, Омелько, соборный протопсальт, был уже в дальнем пути.

Мамай сел не на колоду, а пристроился у волошского станка и, сам того не замечая, привычной рукой ощупывал верхний круг и нижний, веретено и пятку, а потом, задумавшись, сосредоточенно покручивал станок ногою.

— Даже в канун праздника передышки не знаете, — молвил наконец Козак. — Зачем сразу столько глины?

— Владыка и в праздники велел работать.

— А разве кувшины… разве они так уж нужны для обороны?

— Мы тут с Лукией не кувшины затеяли.

— А что?

— Погоди, покажу, — отвечал Саливон, не оставляя работы. Лукия принялась за дело, и не краски размешивала для посуды малеванной, не зелень, не червень, не белила, а взялась тоже расстругивать мокрую глину.

Отвечая на вопросы гончара — и про клады, и про все, что деялось на Украине, и про сечевых братчиков, товарищей и побратимов, — Козак Мамай ненароком схватил кусок глины, швырнул на кружало, запустил ногою станок, смочил руку в бадейке, взял деревянный нож и вскоре отрезал от верхнего круга бокастую кринку, потом еще и еще, и так быстро да ловко, что Саливон только улыбался в прокуренный ус: Мамай был мастак на все штуки и умел мастерить все на свете, ибо тогда, в те простецкие времена, не столь и много вообще умели люди делать…

Кринки вставали в ряд на полках, чистенько сделанные, но тяжеловатые, потому как Мамай глины не жалел, и приятно было посмотреть на его ловкие руки, и Лукня глаз не отрывала от любимого, даже разгневалась на отца, когда тот, пряча в седых усах улыбку, сказал Козаку:

— Ты мне глину не переводи.

— Дело ж делаю! — весело огрызнулся Мамай.

— Не то дело, — загадочно сказал гончар. — Не для обороны.

— А что ж ты из глины слепишь для обороны?

— Смотри-ка! — И, бросив немалый кус глины на верхний круг, гончар завертел его, и стала под его руками возникать из глины здоровенная посудина с узким горлом и толстыми стенками.

— Что это?

— Как назвать — не ведаю. Но гляди! — И Саливон начал показывать и объяснять: — Если сию макитру набить порохом и мелким железом, а сюда, в эти дырочки, вставить запал, да и сбросить с башни на головы однокрыловцам или немцам…

— Ого! — удивился Мамай. — Кто выдумал?

— Не я, — отвечал гончар и глянул искоса в тот угол, где только что работала Лукия. — Это они… с Омельяном придумали.

Мамай повернулся к дивчине, но ее в гончарне уже не было. Услышав на улице какую-то суматоху, да еще показалось ей, словно прозвучал там властный голос Подолянки, Лукия поскорей метнулась, куда звал ее военный долг, потому как была это не просто несчастливая дивчина, а строгий начальник городской стражи.

124