Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Мол - Страница 123


К оглавлению

123
Зійду я на гору,
Аж красо́чки грають.
Не грайте, красо́чки,
Не грайте, дзвеніте,
Мені в батька не жити
Та й віночків не вити…

Кабы Лукия давно не разучилась плакать, она, эту песню слушая, уронила бы слезу.

Дивчина прислушивалась к зловещим шорохам русальной ночи и боялась бы, не будь здесь Мамая, хоть, правда, в эту ночь именно с ним ходить было опасно: вся нечистая сила, что беснуется под клечальное воскресенье, черти и чертихи, ведьмы и русалки, они охотно натворили бы своему вековечному ворогу, Козаку Мамаю, всяких пакостей, но даже и черти, глядя на печальное свидание влюбленных, стыдливо отвернулись, когда Лукия и Козак Мамай и сами не заметили, как очутились в объятиях, замерли, забыв все на свете: войны, бедствия, вечное одиночество, запорожский обет, который запрещал даже касаться любимого существа, а не то что…

12

Сколько они вот так простояли — неведомо: минуту, час, год или столетие, да и еще простояли бы, может, невесть сколько, кабы не тявкнул на них Песик Ложка.

Тявкнул чертов Песик столь сердито и укоризненно, как на то был способен только он. Даже выразительные глаза его зажглись таким пренебрежительным «ай-яй-яй», что любовники мгновенно отскочили друг от друга на пристойные три пяди и, уже не отваживаясь даже за руки взяться, прошли еще несколько шагов и остановились у ворот усадьбы Саливона.

Цветущие кусты калины скрыли их от случайного взора, и стояли они довольно близко, но так целомудренно, не смея даже коснуться друг друга, что и жесточайший злодей Песик Ложка стыдливо отвернулся от них, хоть и считал наблюдение за чистотой души Козака своим долгом, — стыдливо отвернулся, со всем собачьим терпением дожидаясь, когда кончится это взаимное терзание хороших и чистых людей, так как Ложка был старым, а потому и убежденным парубком и относился презрительно к какому бы то ни было любезничанью.

А ночь-волшебннца летела будто на крыльях и становилась все таинственней, и песни русальные звучали в ней, и одиночные выстрелы бешеных однокрыловцев сверкали во тьме по ту сторону Красави́цы, и тусклые огоньки мерцали в кустах калины, глаза филинов, котов, а то волков, и вздыхало что-то, и выло, и пели ночные птицы, над которыми все еще главенствовали соловьи, но ничего того ни Мамай, ни Лукия не слышали, ничего и не видели, кроме сияния, самого обольстительного и прекраснейшего из всех сияний богатой природы, сияния любящих глаз.

Вот так они и стояли — друг от дружки на шаг.

Молчали. Вздыхали.

Слушали, как сердце бьется, — но не сердце любимого, а только свое.

Козак Мамай порой протягивал руку к ее натруженным пальцам, но сразу отдергивал, закручивал оселедец за ухо или вздыхал, а то и говорил:

— Вот чертова люлька, опять погасла…

И снова вздыхал, будто и не про него веками шла по Украине слава шутника, гуляки и храбреца, и в сию святую и глупую минуту по его ласковой улыбке видно было, что он, пожалуй, и не колдун никакой, и не чародей вовсе, а простой, добрый и несчастный человек, — подслушали бы вы, читатель, что он тогда сердитой и славной Лукии говорил:

— Эх, если бы…

— Дал бы нам бог! — вздыхала и старая дивчина.

— То было б у нас деток с десяточек…

— Ничего у бога я больше и не просила бы!

— Этак взял бы мою доченьку… да прижал бы вот так и так… — да, вдруг опомнившись, отдергивал руки от горячей как печь Лукии.

— Кабы и впрямь ты хотел дочку… и сынов с десяток, ты, голубок мой сизый, не так бы… Не мучил бы меня, да простит тебя бог. Знал бы, что я не могу так больше… Разумел бы, сколько слез моих понапрасну высыхает, сколько я вот тут… одна-одинешенька… — И вдруг дивчина умолкла, разгневалась и на себя, и на любимого и стала опять колючей и сердитой, как раз такой, какой она Мамаю больше всего нравилась; самого-то его люди в большинстве боялись, — да так же, поди, приятно бывает крепкому и сильному мужчине кого-то родного бояться: матери, старшей сестры или жены любимой, пускай даже, как в этом случае, малость и моложе его — на каких-то двести или триста лет.

— Вот уж не люблю растяп! — сердито молвила дочь гончара. — Чего раскис?

— Я и небо тебе под ноги постлал бы! А вот война за войной. Смерть так и бродит вокруг наших людей. И не могу я оставить сечевое товариство, чтоб навсегда прийти к тебе, девка моя бешеная, счастье мое суровое.

— Ах ты собачина старая, — нежно сказала Лукия. Потом попросила: — Поцелуй меня, сокол мой.

— Не целовал и не буду! — буркнул Мамай.

Но Лукия так поджала губы, а сие предвещало новый молебен черту, ссору между милыми, что Козак Мамай, чтоб не дать Лукии разойтись, так осторожно поцеловал ее в висок, что дивчина грустно усмехнулась:

— Лихо ты мое чубатое, никто меня не сватает! — и опять вздохнула: — Сколько ж это годков мы с тобой… вот так?

— Давно… все переменилось окрест. Глянь-ка. Вот тут была когда-то мельница, ветряк, и нет уж того ветряка.

— Но ветер остался? — лукаво спросила Лукия.

— Вот он! — воскликнул Козак Мамай и вдруг, охватив стан дивчины, так закружил ее, задергал, затолкал, что и впрямь поднялся вихрь, даже пыль взметнулась от сухой земли, такая пыль, что Песик Ложка насмешливо чихнул.

Не услыхали того ни Мамай, ни Лукия, затем что им уже было не до Песика, и прижались на минутку друг к другу, и задумались, замечтались о невозможном, а затем тихо запели.

Душу изливая, песней заговорил удрученный Козак, и так он пел, что и соловьи умолкли, слушая тоску козацкую, тоску извечного воина, что, воюючи, дом свой оберегая, мечтает и мечтает о собственной хате, о мире на земле:

123