Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Мол - Страница 133


К оглавлению

133

— Знаю, — ухмыльнулась цыганочка. — Слыхала!

— Что ж ты слыхала? — вспыхнул Михайлик.

— То слыхала, что ты еще не научился целоваться! — с печальной издевкой прошептала она. — Твои поцелуи слышны были из покоев панны Подолянки — на целую версту, мой горький братик…

— Марьяна! — покраснел коваль, словно в горниле подкова.

— Так громко целуются лишь те, кто этого еще не умеет! — и печально спросила: — Видно, это впервой, братик?

— В первый раз, — признался хлопец.

Марьяна нахмурилась.

— Слушай, сокол мой! — вдруг сказала она. — Я рада за мою панну Подолянку! Ради нее я готова кровь пролить: и свою и чужую. Ради нее. А теперь и ради тебя!

Марьяна говорила, как все цыганки, быстро и горячо, а чрезмерное волнение делало ее речь еще более отрывистой, слово наползало на слово, будто жгли они сердце, будто птицы-слова рвались на волю из тесной грудной клетки, и девчушка торопилась их выпустить, высказать, облегчить затрудненное дыхание.

— Она моя царевна, королевна. И ты, козаче, теперь…

— Почему ты так говоришь?

— Будь здоров! — И цыганка обняла его и поцеловала.

Хлопец ответил ей, ибо поцелуй этот не был ни кощунственным, ни предательским супротив Подолянки, затем что цыганочка поцеловала как сестра, и они так и замерли на миг в братских объятиях, столь тесных и сердечных, что аж звезды перед ними завихрились, как летящие светлячки, аж кровь забурлила в жилах, и парень зажмурился.

— Что ты? — спросила дивчина.

— Глаза твои слепят.

— Ой-ой?!

И не услышали, как подошел к ним кто-то.

Раздался крик изумления:

— Михайло!

Перед ними стояла Явдоха.

26

Цыганочка мигом исчезла, будто ее черти слизнули, а матинка и сын стояли друг против друга молча.

Столько было в материнском молчании укора и горечи, боли и крика, что чуткий к настроениям матинки Михайлик, хоть и не знал за собой вины, а прикусил язык.

— Шалопай! — наконец вымолвила матинка.

Михайлик попытался было возразить, но матинка не дала ему заговорить и добавила с тем же горьким презрением, столь обидным в устах матери:

— Потаскун!

— Но, мамо…

— Распутник!

— Я люблю другую.

— А целуешь эту? Негодник!

— Мамо! Да послушайте…

— Я и сама вижу, какой ты волокита!

— Дозвольте мне сказать!

— Повеса! Баболюб!

— Мамо!

— Гляди, чтоб мамой от тебя не стала та проклятущая гадалка!

— Неужто вы можете подумать, что я…

— Ты обнимал ее?

— Это — она меня.

— Ты целовал ее?

— Целовал, — покорно буркнул сын. — Как родной брат!

— А ту толстенную пани обозную на руках носил и лапал — тоже как родной брат? А от одного-единственного взгляда панны Подолянки ошалел… тоже как братик? А? Да о той панне нечего и думать: далеко тебе до такой вельможной, как до царицы небесной. Далеко!

— Далеко, мамо, — покорно согласился Михайлик.

— Она и не посмотрит на такого бездомного неуча, вахлака, как ты. Она, может, и на свет божий родилась для какого-нибудь княжича или королевича?

— Для королевича, — покорно согласился послушный мамин сынок.

— Тебе никогда и пальцем ее не тронуть.

— Уже, — ответил Михайлик.

— Что уже?

— Тронул.

— Чем тронул?

— Сердцем, мамо.

— Ой, боже мой! — вдруг заплакала матуся. — Ой, соколик ты мой! Ой, голубь ты мой!

— О чем же вы плачете, мамо?

— Хорошо-то как! Ой, славно как! — И мать плакала радостными слезами материнскими, и голубила сына, едва доставая рукой до его подбородка, и наклоняла хлопца к себе, чтоб погладить, как бывало в детстве, но кудрявой, уже по-козацки подстриженной сегодня шершавой головушке.

— Так чего ж вы плачете, мамо? — счастливый и обескураженный, допытывался парубок.

А мать деловито спросила:

— Умна ли она?

— Если согласится пойти за меня…

— Все сразу поймут, что дура!

Потом матинка спросила:

— Ты ее… целовал?

— Целовал.

— А она? Что сказала? Что сделала?

— Рассердилась, матинка.

— На тебя?

— Нет, на себя.

— Это хорошо, мой хлопчик. — И матинка, счастливая, заплакала опять. — А когда ж… когда зашлем сватов?

— Не спрашивал.

— Вот и дурень! — И деловито добавила — Завтра пойду к владыке, — и голос ее дрожал от сладостной материнской заботы. — Хорошенечко все обсудим…

— Я сам, мамо, — испуганно вскрикнул Михайлик, — я сам!

Но Явдоха не слушала.

— Я тебя искала, сынок, — вдруг иначе, будничным голосом сказала она. — Тебя там, в шинке, дожидаются лицедеи.

— Среди ночи?! Зачем?

— Ты ж разбогател нынче? А магарыч…

— Не хочется ночью в шинок, мамо.

— Вот какой здоровенный парубок вытянулся, а мать должна втемяшивать в его глупую макитру, как положено вести себя учтивому козаку с добрыми людьми!

Взяв за руку, Явдоха потянула сыночка через пустой базарный майдан туда, где в шинке гудели пьяные голоса, где играла «троистая музыка», то есть бубен, скрипка и цимбалы, кои далеко были слышны в притаившемся перед лицом войны ночном городе.

Сын остановился, ему не хотелось после всего, что вышло между ним и панной Яриной, после братских объятий с цыганочкой, после всех радостей русальной ночи, не хотелось идти в шинок, в шумливую толпу.

Но матинка, почитая исконные правила вежливости, вела Михайлика к ночному вертепу уже знакомой нам шинкарочки Насти Певной, где ждали Михайлика бродячие лицедеи.

Сын все-таки шел нехотя, а матери, хоть она и вела его, было приятно, что Михайлика еще не тянет к гульбе, потому как о новом шинке Насти Певной уже шла по городу дурная слава, хоть ничего плохого о самой шинкарке никто сказать не мог.

133