— Замолчи! — рявкнул пан обозный, хорошо зная, какую силу имеет сказанное при народе слово, острое украинское словцо, что прикипает к человеку на вечные времена. И пан Пампушка-Куча-Стародупский, чтоб не дать пришлому дерзиле прилепить к его имени какое-нибудь словцо, вдруг заорал: — Чего ты ко мне привязался?! Вот прикажу своим слугам и джурам…
— Прикажи.
— И они тебя сейчас гуртом…
— Повели же!
Но пан Куча отчего-то нежданно притих.
— Сожигаешь этакую кучу ладана и, вместо того чтобы душой возноситься к богу, лаешься, лютуешь, грозишь…
— Кто ты еси, чтоб так со мною говорить? — взвизгнул, не выдержав, пан обозный. — Ты кто таков?
Запорожец, пригладив распущенный кудрявый ус, лукаво улыбнулся, однако ничего не ответил.
— Такого пана, как я… ты должен уважать!
— А как же, — и впрямь уважительно промолвил козак. — Виден среди ложек уполовник!
— Хватайте его! — крикнул своим холопам пан обозный и, совсем распетушившись, заорал: — Что ж вы стали?! Вяжите его! Вяжите!
Но ни джуры, ни наймаки, ни челядники — в ответ никто не шелохнулся. Только ладан дымил и дымил.
Да и кто мог шелохнуться, когда в ту самую минуту Явдоха, мама Михайликова, шепнула сыну:
— Это ж Козак Мамай!
И шепот ее услышан был всеми, ибо про него, про Козака Мамая, не одну уже сотню лет шли молва и слава.
— Козак Мамай! Козак Мамай! — будто ветерок прошелестел в цветущих травах, и люди даже расступились, и в гомоне том звучали и радость, и любовь, и удивление, испуг даже, тревога, — но над всей этой гаммой чувств уже брало верх присущее природе украинца детское любопытство.
Да и как не оторопеть пред диковинным, опасным и страх как занятным человеком:
затем что он прожил на свете, люди сказывают, не одну-таки сотенку лет;
затем что стоял Козак за бедных и простых людей, за тех, кому так тяжко да горько жилось;
затем что не терпел Мамай сдобного панского духа;
затем что не боялся он ни шляхты, ни татар, ни турок, ни своих панов, потому как был он характерник, колдун над колдунами запорожскими, отважный чертолуп, коему нипочем, как говорится, кошке хвост узлом завязать или волка поймать за уши и даже шкуру спустить с черта живого, — ведь болтали же, будто жупан у него подбит не чем иным, как чертовыми спинками, серенькими, мягенькими, собственноручно содранными с доброй тысячи мелких чертей, чертих и чертенят, потому что в усладу Козаку было взглядом колючим чертей слепить, то есть всякого врага и супостата;
затем что, молвят люди, пьянели девчата, на него взглянув, хоть он и не смотрел на них;
затем что любил Козак Мамай детей, а мужние жены в тягости за счастье почитали встретить его, теша себя надеждой родить сынка;
затем что воевал Козак Мамай противу горя людского и в тяжкую для простого люда украинского пору всегда являлся как раз там, где была нужда в его любви иль ненависти, в его остром иль мудром слове, его отваге и его доброте, где нужны были его совет или помощь,—
ведь и являлся Козак Мамай всегда оплечь с лихом либо — осторогой о близкой беде.
Вот почему в Пампушкином стане, узнав Козака, все встревоженно загомонили, зашептались, да тут же и замерли, ибо не ведали еще ни о какой новой напасти, что уже, верно, поджидает их где-нибудь совсем рядом.
Захолонуло в пузе и у пана обозного, когда он смекнул наконец, кто это возник перед ним так невзначай среди степи, — знал же пан Куча, что Мамай — лютый против панства чародейник и что ни враждовать с ним, ни связываться с тем лукавым заморочником не приведи господь… Кроме того, как-то дошла до пана Кучи утешная весть, будто бы Козака Мамая незадолго перед тем поймал и предал казни гетман Однокрыл, и оттого нежданное появление Козака еще пуще поразило пана обозного, словно бы Мамай воскрес из мертвых, хоть он умирать не собирался, как и доселе.
Вот почему, наконец-то уразумев, что перед ним предстал Козак Мамай, пан Куча неосмотрительно осведомился:
— Не с того ли света, Козаче?
— С того света, — отвечал Мамай так просто, что Пампушка даже отшатнулся, как от нечистой силы.
Но вздумал пошутить:
— Что там родители наши поделывают?
— А что ж! — зло сверкнув прищуренным глазом, ответил Мамай. — Панам всюду славно: сидят себе в казанах, а мужик, бедняга, рубит дрова да подкладывает, рубит да подкладывает… Таково, вишь, воздаяние вам от бога — за все ваши курения, поклоны, ладан, свечи… — И тихонько засмеялся, и сказал: — Ты так и не ответил: о чем бога молишь, пане Куча? Зачем подольщаешься сим ладаном ко вседержителю? Зачем? Скажи.
Да что ж он мог сказать, пан полковой обозный, тому хитрюге-козачуге?
Что мог сказать? О чем?
Не о том ли, что снова вспыхнула на Украине подлая война, затеянная Однокрылом, гетманом клятвопреступным Гордием Гордым, бывшим полюбовником супруги обозного, пани Роксоланы, — война, о коей все эти люди, как видно, еще и не знают?
Уж не о том ли, что решил он повернуть эту войну себе на корысть?
Или, может, о том, что ныне едет он искать сокровища, зарытые еще рачением покойного гетмана-вызволителя там где-то, в городе Мирославе, в коем пан Куча честь имел быть полковым обозным?
Или о том, что надеется Пампушка-Куча с теми несметными богатствами свалить в лихую годину войны клятвопреступника Однокрыла (скуби черта, пока он линяет!), захватить гетманскую булаву, чтоб таким же разбойником и гасителем духа народного встать над истерзанной Украиной?
А может, о том, что решил обозный ради сего достойного дела всех одурачить?