Преосвященный хотел было что-то возразить Мамаю, ибо не по душе ему было такое трактование украинского характера, он даже разгневался на Козака за столь грубую небылицу, однако же ничего сказать не успел, увидев лицедея Прудивуса, что подходил к ним с другой стороны с дубовою оглоблей в руках, коей намолотил он сегодня не так уж мало врагов.
— Челом, владыко! — поклонился Прудивус.
— Ave! — отвечал архиерей по-латински. — Мир тебе, спудей! — но не благословил молодца, затем что был без рясы и в драных козацких штанах. — Я видел, голубь, как лихо ты переправлял сей оглобелькой на тот свет какого-то надутого шляхтича в голубом кунтуше… Тебе, верно, хотелось бы знать, счастливо ли добрался он до Стикса?
— Он уже в Хароновой ладье, ваше преосвященство, переправляется прямехонько в пекло.
— Долго ж ты за ним гонялся, — молвил епископ. — Тебе что, не по душе голубой цвет?
— Тот голубой хотел схватить нашего гуцула.
— Романюка?! — так и вскинулась Ярина.
— Старый гуцул рубился, что истый козак… Однако, вижу, ляшек крадется с татарами, а гуцул — и не глянет: крошит, седой, немца и ляхов что капусту. Я хотел было прорубиться к нему, да свистнул уже татарский аркан, уж и связали горемычного гуцула, а у меня, на беду, как раз саблю из рук выбили. Хорошо, попалась вот оглобля…
— А дальше что было? — спросил Мамай.
— Татары куда и девались: то ли полегли, то ли от оглобли бежали. А голубого я еще погонял изрядно: лютый, быстрый и живучий, как собака…
— Где же он? — спросила Ярина.
— Отдал черту душу.
— А гуцул? — обеспокоился епископ.
— Где-то там, домине, видно, лежит и досель…
— Мертвый?
— Связанный. Арканом.
— Так ты его и оставил?
— Пан обозный трогать гуцула не велел: всех, мол, чужинцев… в час войны должно в путах держать.
— Какой же он чужинец?
— Католик.
— Веди к нему, — приказал епископ, и они все — Козак Мамай, владыка, лицедей, Михайлик и Ярина — отправились искать старого гуцула.
Михайлик шел позади, а панна — первой, и, как могли, старались друг на дружку не глядеть.
Ярина взглядом искала убитого шляхтича в голубом кунтуше, что охотился за старым Игнатием Романюком, надо ж было на него посмотреть, — но все поле было покрыто трупами.
Валялись там шапки, кирасы, конфедератки, шлыки да шлемы, мечи, сабли, копья да чеканы, разорвавшиеся от пороха самопалы и гаковницы. Мертвые кони застыли в предсмертном движении. А живые люди уже делали свое дело: косари точили косы, аж звон шел по лугам, козаки раскладывали костры, свежевали бычков да телят, латали жупаны, сыпали небылицами и хохотали, словно и не чернело от крови все это поле, уже просыпалась и песня, возникая там и там, — ибо душа украинская без песни не живет.
— Ты где его оставил, того Романюка? — спрашивал Мельхиседек.
— Во-он, под той скалой, — рассеянно отвечал лицедей, а Песик Ложка, услышав сне, помчался вперед.
— Ты чем-то сильно озабочен, спудей?
— Батенька жалко, владыко: один с Лукией остался.
— А ты что же?
— Ухожу сегодня в Киев.
— А война?
— Так я ж не воин…
На той скале, куда так поспешали владыка и Мамай, гуцулы в киптариках в кружок усевшись, точили о скальный камень топорцы, перевязывали лоскутьями изорванных сорочек свои раны, покуривали резные люлечки и слушали, что говорил им сей старик, недавний ксендз, коему они сейчас развязали руки, не осмеливаясь, правда, нарушить приказ пана обозного и перерезать ножом такой же татарский сыромятный аркан, что, до крови впиваясь, стягивал ему ноги.
Молоденький русый гуцул, Юрко, в тот миг поил Романюка водой из сухой тыквы, служившей вместо ведра. Напившись, облив грудь студеной водой из Рубайла, старый гуцул заговорил с земляками, и они, оставив дела, слушали мудрого человека, ибо он говорил о том, что всех терзало, о том, что жаждал передать он в проповедном письме к черкасам, намереваясь пустить его по всей Украине.
— Если и теперь черкасы покорятся шляхте, то мы уподобимся свиньям, что, из болота вылезши, снова в ту же грязь идут…
— Вы это все, домине, написали в послании? — спросил Тимош Прудивус и, наклонившись к ногам Романюка, рассек ножом петлю татарского аркана. — Вручите мне сие письмо, панотче.
— Зачем?
— Иду я в Киев, по всей Украине. Буду читать ваше письмо по городам и селам, где панует гетман.
— Тебя повесят, козаче, с тем письмом, — остерег Романюк, а приглядевшись к Прудивусу, спросил: — Где ж твоя оглобля, хлопче?
— Разбил ее в щепки.
— Ты сегодня мне жизнь сберег… Кто ты таков?
— Вертопляс… бродячий лицедей. Штукарь.
— А еще?
За него ответил епископ:
— Спудей преславной Братской в Киеве Академии.
— Это — науки светоч для всего славянства.
— Верно, — обрадовался владыка, ибо речь шла про Академию, где некогда учился и он сам.
Взяв у Романюка одни из приготовленных списков его призыва к простым людям Украины, Тимош Прудивус читал и перечитывал творение ученого гуцула. Затем сказал:
— Стану людям читать по селам Украины… И в Киеве тоже!
— Однако ж как дойдешь ты до Киева? — спросил Романюк у спудея.
— Так вот, домине: напрямки! — усмехнулся Прудивус.
— Сквозь самое пекло?
— Все, что должно знать про пекло, — лукаво повел усом Тимош, — я уже в Академии изучил. Так что дорогу найду.
— В пекло иль в Академию? — улыбнулся Романюк.
— В Академию — сквозь пекло войны! Этой ночью — в путь, — и он поклонился владыке, Романюку и Мамаю. — В Киев иду, — обнял он потрепанного в бою молодого сотника Михайлика. — Прощай, сокол! — И он издалека поклонился, бродячий лицедей, родному своему городу Мирославу, с коим жалко было разлучаться в тяжкую минуту: — Иду в Киев! — И так захотелось ему про свой Киев всем рассказать, что и сам не опомнился спудей, как запел: