Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Мол - Страница 152


К оглавлению

152

Стоïть золотоглавый
Наш Киïв у садах.
Як Рим, достойный славы,
Аж на семи горбах.


Він знав і гніт Батиïв,
I напади Литвы,
Але ніколи Киïв
Не схилить головы.


Вельможна Польща-пані
Готує нам ярмо,
Та ми, як при Богдані,
Ій одкоша дамо.


Наш Киïв знаменитый
За все миліший нам:
Там есть і аква віта,
Там є й науки храм.


Арма вірумкве кано —
Я славлю вояків, —
Великому Богдану
Присвячую я спiв.


Нам крук очей не виïв,
Ми сильні, аки львы,
В віках цвістиме Киïв,
Як рідний брат Москвы!..

И сей беспокойный спудей думкою своею уже летел туда, к милому Киеву, родному брату Москвы, к извивистому многоструйному Днепру…

14

Гнат Романюк, слушая песню Тимоша, задумался: не его ли, случаем, послание к черкасам заронило первую искорку, что пламенем вспыхнула сейчас в этой песне?

Тронул кто-то его за плечо, Романюк обернулся и узнал Юрка, русого покутянина, который ему, связанному, подавал напиться из тыквенного ведра.

— Послушайте, отче, — уважительно обратился Юрко.

— Что, сынок?

— Дайте и нам то письмо… Домой понесем. В Карпаты.

— Будем читать в храмах, — прибавил старый гуцул в иссеченном саблей киптарике, из дыр коего, меж цветных узоров, торчала шерсть. — Чтоб и там наши знали истинную правду.

— Будем читать по базарам, по ярмаркам.

— Да вы разве грамотны?

— Всё выучим на память.

— Схватят с таким письмом шляхетские псы, лютую примете смерть.

— Слава Иисусу!

Все на миг притихли.

Седой Романюк спросил:

— Как вы сюда попали?

— Из Коломыи приплелись, из Косова… из Хуста. Поближе к Днепру да к Сечи.

— Немало шло таких и через Киев, — обернулся Гнат Романюк к архиерею. — Я сам видел, как однокрыловцы с поляками, перехватив по дороге беглецов, рубили беспощадно, детей хватали, тащили куда-то девчат… — И старик, прикрыв глаза, умолк, словно вновь ему привиделись те страхи.

Слушая речь Романюка, владыка думал сразу тысячу дум, как то и положено полководцу в трудную годину войны, — сразу тысяча дум, как шершни, жалила его, жужжала над душой, тысяча дум: и о доле людей, бежавших от глума шляхетского, что стекались сюда со всей Украины, надднепровцев, полтавчан, подолян, галичан, о доле тех людей, что не спят теперь ночами по всей черкасской стороне, о мирославцах, что обороняют свой город, доверив жизнь мудрому усмотрению владыки: тысяча дум — о тех людях, что есть, о тех, что будут, о доле всего народа, о доле Украины-матери — от Карпат и по Донец; тысяча дум, порожденных всеми тяготами войны, пылом боя, холодеющими телами воинов, что сложили головы в сем бою; тысяча дум, вызванных заботой о победе правого дела, разбуженных и песней Прудивуса, песней про Киев, про родного брата Москвы.

Задумался и Козак Мамай.

Был он молчалив и встревожен мыслями, что терзали его, как оводы в спасовку — аргамака.

Будто и не слышал Мамай шума, стоявшего над черным от крови полем, не глядел и на Песика Ложку, что тыкал носом в колено, стараясь привлечь к себе внимание, не замечал и раненого Белогривца, который толкал Мамая в спину лбом, чтоб тот приложил ему какого-нибудь зелья к рубленой ране, чтоб вытащил из холки оперенную татарскую стрелу, из-под коей тоже сочилась струйка крови.

— О чем задумался, Мамай? — окликнул его епископ.

— О том же, что и ты…

— Не пора ли нам в город? — спросил владыка.

— Пора, — кивнул Мамай и обернулся к своему коню.

Он задержался возле Добряна на миг, выпутывая из гривы меткую татарскую стрелу, на коей, чьей-то рукой привязанная, белела свернутая бумажка.

— Письмо, вишь, прислали мне однокрыловцы, — кивнул Козачина, разворачивая бумажку.

Там было лишь несколько слов.

— Что такое? — спросил епископ.

— Погляди, — и запорожец протянул владыке подметную цидулку.

Епископ прочитал:

— «Чтоб тебя порешить, сровняем с землей весь город. Цена снятия осады — твоя, Мамай, голова! Пусть мирославцы подумают. Ad majorem Dei gloriam…» «Для вящей божьей славы», — сам себе перевел епископ. — Девиз иезуитского ордена!

— У меня с ними давние счеты, — сказал Мамай и вскочил на коня.

— Ты что задумал? — в тревоге спросил епископ. — Уж не сдаться ли на их домогания?

— Ни-ни!

Они вихрем мчались к городу, и конек епископа едва поспевал за раненым Добряном-Белогривцем.

15

— Куда это они так прытко? — спросил у Прудивуса пушкарь Алексей Ушаков, статный курянин, мужик годов за тридцать, давненько уже осевший невдалеке от Мирослава, на том берегу озера, у его узкой горловины; он жил там себе, скорняжничая да сапожничая, а сейчас хлопотал вокруг своей, подбитой в бою, веницийской пушки и горестно поглядывал на Красави́цу, на видную отсюда свежую крышу своей хатки, где осталась в сей лихой час пушкарева семья. — Куда они так поспешают? — повторил Ушаков. — Уж не стряслось ли чего вновь?

— Мало ли у них забот, — думая о другом, вздохнул Прудивус.

Он тревожно оглядывался туда и сюда, не увидит ли где отца, хотя бы издали, а то после боя он почему-то доселе его не встречал.

— У всех у нас одна забота, — вздохнул и москаль. — И у каждого — своя! — И он, готовя пушку к бою, заряжал с жерла, ласкал рукою медный ствол.

— Завтра эта пани, — кивнул на пушку Прудивус, — славно тебя отблагодарит за доброе попечение.

152