Отец Мельхиседек, обеспокоенный, коснулся лба племянницы и точно руку ожег — таким жаром горела дивчина.
— Отведите в постель, — приказал архиерей девчатам, и те поспешили увлечь ее во внутренние покои, хотя панна и упиралась, а оставшиеся в куховарне с тревогой прислушивались к скрипу дубовых ступеней, что вели в верхние горницы архиерейского дома.
Иван Иваненко, вопросительно глянув на владыку, заторопился вслед за девчатами, ибо сей алхимик был по тем временам и сведущим лекарем, коему открыты были тайны целебных трав Украины.
Когда наверху все стихло, епископ, помолчав, кивнул девчатам на мешок, а пока те зубами развязывали тугой узел сыромятного ремня, расспрашивал у Лукии:
— Где ж вы его поймали?
— Под дождем, — бросив незаметный взгляд на Козака Мамая, отвечала дивчина.
— Что ж оно такое?
— Кто его знает… Копало под Мамаевым дубом, — люди говорят, клад там, что ли, зарыт. А дождь! А темно! Вот мы и окликнули: кто это здесь, мол, в грязи роется? А оно, совсем не по-людски, как зарычит на нас… Вот мы перепугались да в мешок его — и сюда.
— А может, оно — вовсе и не человек? — спросил, дернув усом, Козак Мамай.
— Верно! Не человек.
— А что ж такое? Собака?
— Нет.
— Нечистая сила?
— Нет.
— Так что же?
— Какой-нибудь панок…
Покуда девчата развязывали ремень, Кохайлик, обо всем позабыв, уставился на дверь, где скрылась Ярина, и сияли перед ним опушенные тяжелыми ресницами глаза, бровь дугой, возникал стройный стан, однако хлопец мог таращиться на дверь сколько вздумается, ибо до него уже никому дела не было: все глядели на то диво, что девчата добывали из мешка.
— Кто ж это? — допытывался Мельхиседек и даже руками о колена хлопнул, узрев, как из мешка, вместе с грязной и мокрой соломой, вытряхивают самого пана Демида Пампушку-Кучу-Стародупского.
— Ты чего это туда залез, пане обозный? — хохоча, спросил епископ.
— Челом! — словно и не слыша, поклонился пан Пампушка, так важно, будто бы и не его сейчас вытряхнули из мокрого мешка, будто вовсе не он вывалялся в соломе и перьях.
— Дозволите идти, пане полковник? — спросила Лукия.
— Идите с миром, — отпустил девчат епископ.
Выходя из архиерейской кухни, девчата учтиво поклонились, а потом украдкой опасливо заскрипели по ступенькам наверх — дознаться, как там панна Подолянка.
Пан Пампушка-Стародупский, попав из-под ливня в теплый покой, где весело пылал огонь в устье печи, стал жадно принюхиваться, так что даже кончик носа у него шевелился, даже ноздри раздувались, как у Песика Ложки.
— Славно пахнет, — облизнулся обозный.
— Ты скажи лучше — за что тебя сунули в мешок?
— Был дождь…
— Укрыли тебя от дождя?
— Было уже темновато.
— Чего ж ты молчал?
— Я не молчал. Я ругался.
— А-а, — засмеялся епископ. — Виден важный пан! — И спросил: — Коли девки не признали тебя, что ж ты не сказал им, что это — ты?
— Для того и не сказал, чтоб не признали: не к лицу ведь пану обозному — с лопатою.
— Что ж ты делал под моим дубом? — спросил Козак Мамай.
— Копал.
— Погреб? Криницу? Яму ближнему? Иль, может, клад?
— Тоже скажете!
— Потаенно? Середь ночи?
— А днем у меня теперь забот хватает: и хлеба припаси…
— И горилку соси?
— И сабли давай…
— И волов сгоняй? — и Мамай Козак, посмеиваясь, запел: — И сусек скрести, и телят пасти, как бы это, господи, дукачи найти! — И захохотал, аж мурашки пошли по спине у обозного. — Нашел, пане? Горшок с червонцами? Нашел?
— Покуда нет.
— Что ж ты такой веселый? Да и опрятненький сегодня, что для дегтя мазница? Хорош, как печная труба навыворот.
— Тебе смешно! Однако ж это черт знает что! Хватают какие-то полоумные девки… А кого хватают? Самого пана обозного!
— Ты чего кричишь? — спросил епископ.
— Я волнуюсь!
— Приятно видеть, — молвил, усмехнувшись, епископ. — Еще Лукреций некогда сказал: «Приятно, когда море волнуется».
— Однако ж неприятно, — подхватил Мамай, — неприятно, когда лужа думает, что она — море! Сего ваш Лукреций не говорил?
Пан обозный поежился, его стала бить дрожь.
— Озяб? — спросил епископ.
— Озябнешь тут! — огрызнулся обозный и, потянув носом, спросил: — А что бишь вы тут варите, панове?
— Просим к столу, — пригласил епископ.
— Вкусненькое что-нибудь? — и вытащил из-за голенища серебряную ложку.
— Козацкий мудрый борщ! — ответил Козак Мамай и чуть не прыснул, увидев, как пан обозный побелел, как сунул обратно свою ложку, как немедля заспешил домой:
— Мне пора!
— Что ж так сразу?
— Жена молодая. Ждет…
— Потерпит!
— Э-э, — со счастливой улыбкой протянул Пампушка. — Если б ты имел такую обольстительную женушку! Да если б она тебя так любила! — И пан обозный, весь в перьях и соломе, напыжился, важничая, что в хомуте корова, затем что и верно был он этой ночью впервые осчастливлен весьма бурным и для пана Кучи не чаянным припадком любви пани Роксоланы, уже приступившей к выполнению своего коварного замысла: сжить со свету немолодого мужа. И, ясное дело, ничего не ведая о покушении на его жизнь, пан Куча-Стародупский от всей души радовался внезапному счастью.
Оттого и разливался соловьем сейчас перед одиноким бобылем Мамаем. Оттого и хорохорился.
И говорил:
— Не знаю, что и сделал бы от этих безумных ласк! Клады искал бы! Ворогам головы снимал бы! Ел бы да пил без удержу, без устали, без меры! — И снова повел носом, однако, снова учуяв дьявольский дух мудрого борща, так и рванулся к двери.