Иван Покиван, напевая, подался вдоль стены шинка под стрехою, по некой естественной нужде, как вдруг наткнулся за углом на чье-то тело.
Наклонившись, он пощупал, разгреб мокрую солому, коей тело было укрыто, и убедился, что оно мертвое.
— Света! — крикнул товарищам Покиван.
Спудеи с козаками, отцепив масляный фонарь, что качался от ветра над дверью шинка, посветили и увидели, что окоченелый тот — Панько Полторарацкий, долговязый рыжий козак, который так браво похвалялся переспать с Настею Певиой.
— Переспал! — сорвал с головы шапку Прудивус.
Пока спудеи, растерянные, кликнули Настю-Дарину, пока выпытывали у шинкарки, что могло статься с Паньком и как он угодил туда, где нашел его Покиван, пока шинкарочка начала что-то рассказывать, Панько Полторарацкий вдруг сел и протер глаза.
— Где это я? — спросил он, приглядываясь в тусклом свете к спудеям. — Разве ж и вы все дали — разом со мной?
— Что дали?
— Дуба.
— Тьфу на тебя! — ужаснулся Пришейкобылехвост.
— Ишь чего! — воскликнул и Романюк.
— Я воротился оттуда, — просто сказал Панько. — Только что. Еще и пальцы, видите, не гнутся. Вот-вот — оттуда…
— Откуда? — спросил недавний католический священник.
— С того света, — не обинуясь, отвечал Полторарацкий.
— Чего ж ты вернулся? — спросил и Прудивус.
— Замкнуто там.
— Что замкнуто? — спросил Покиван.
— Ворота в рай, — ответил рудый.
— Как это замкнуто? — удивился гуцул. — Ты что это такое плетешь?
— Святой Петро, вишь, подался куда-то на грешную землю, да и унес от райских ворот золотые ключи.
— Ты при своем ли уме? Болтаешь…
— При своем, — сказал, подымаясь, Панько. — В рай меня не пустили. Вот я и… того… воротился домой. Уж больно много их там… война! А всех, кого убили, — в рай.
— Так тебя ж не убили? — сказал Романюк.
— А отчего я было помер? От горилки же! А все, кто дуба дает от горилки, все они… да вот поспрошайте у пани Смерти. Иль не так, Одарочка? — И он обернулся к Чужой Молодице. — Скажи им, се́рденько! Разве не так?
— Перепился-таки! — сердито сплюнула шинкарка, быстро отошла прочь и скрылась в шинке, даже дверь за собой замкнула.
— Совсем сдурел рудый, — усмехнулся Прудивус. — Такую приятную молодичку… и называет Смертью!
— Она и есть — самолично.
— Поди проспись! — посоветовал Покиван.
Утратив любопытство к воскресшему из мертвых Паньку, что допился до такой несуразицы, все отвернулись от него, дожидаясь, когда хоть малость утихнет ливень, и тут приметили вдруг, как появился у шинка весь мокрый куценький чернец, патлатый отец Зосима.
Прудивус, закинув на спину свою дорожную торбу, хотел было уже двинуться в путь — вместе с Пришейкобылехво́стом и Иваном Покиваном, когда монашек его остановил.
Взяв лицедея за рукав, патлатый вяло начал:
— Там…
— Иди ты ко всем чертям!
— Там владыка…
— Что владыка?
— Кличет.
— Кого?
— Тебя, вертопляс.
— Куда?
— К себе. В дом архиерейский. Поскорее. Да и вас, — добавил монах, беря за рукав странствующего гуцула Романюка. — И вас! Кличет. Владыка. Просит к себе. Ну!
Вот так-то Прудивус с товарищами, а с ними и Гнат Романюк, шлепая во тьме по лужам, отправились под дождем на Соборный майдан, к дому епископа.
А там…
О, там уже доваривался тот страшноватый борщ, истинно козацкий мудрый борщ.
Вовсе изголодавшись, все принюхивались, поджидая, когда ж он поспеет.
И дождя за окнами не слышали.
Услыхали только, когда скрипнуло в сенях, а потом что-то стукнуло в дверь, на коей, как и водилось тогда, был намалеван бравый Козак Мамай.
— Кого там черти несут? — крикнул, обернувшись к двери, Иваненко, алхимик.
— А таки несут! — отозвалась от порога промокшая до нитки Лукия.
— Только не черти несут, а чертовки, — добавила, входя в куховарню, Ярина Подолянка, от проливного дождя тоже мокрехонькая, и внося с девчатами грязный мешок, где забавно барахталось нечто живое и сердитое.
— Снова кого-то поймали? — едва сдерживая смех, спросил архиерей. — И что у вас за обычай такой: кого ни поймаете — цок в лобок да и в мешок?
— Мы же все-таки девчата! — вспыхнула Лукия.
— Ну и что?
— Не подобает нам мужиков брать голыми руками!
— Разве что так, — согласился владыка.
— А как же! — словно в горячке прыснула панна Ярина, встряхнув руками, и с пальцев полетели на пол брызги дождя, казалось даже со звоном, будто стеклянные, да и вся она, с рукою на белой перевязи, с такой же повязкой на голове (после сегодняшнего боя), была словно стеклянная, какая-то прозрачная, вся как натянутая струна. Казалось, пышет панна тем нездоровым жаром, какой бывает при лихорадке, называемой огневицей.
Самовластная краса Ярины сверкала в тот миг еще приманчивее, чем всегда. Ее упругое, гибкое тело, тесно охваченное мокрым от дождя шелковым платьем, мягко изогнутые линии стана, четкое и выразительное движение длинных пальцев — все это предстало пред Михайликом так, будто видел он ту панну впервые, столь была она сейчас необычной и странной.
— Кохайлик, здравствуй! — заметив у печи молодого коваля, громко поздоровалась панна, и короткий проблеск, неверной молнией сверкнувший в ее очах, не согрел обиженного парубка, когда она спросила: —Что так невесел? — Будто и не она сегодня отвернулась от него, будто и не она этой ночью парубка целовала, будто и не она до зари о нем думала. — Что такой скучный? — повторила панна и засмеялась, и снова почудилось, будто мелкие стекляшки зазвенели по полу, разбиваясь, как давеча брызги с ее рук.