— Ходи здоров! — и, чертовским своим смехом закатившись, вдруг снова пропал.
Словно и не было его здесь. Как языком слизало Козака.
Будто его, чертолупа анафемского, самого черти утащили — лупить с него шкуру на барабан.
Та самая прорва чертей, что носила его по всей Украине несчетные годы, те сто сот чертей, которые носят его по нашей вольной земле и ныне, сегодня, сейчас, которые будут носить его меж нами и во веки веков, этого неумираху-неумирайла, пока мы живы, пока живет славный украинский народ, его вольнолюбие, упорство в труде, даровитость, острое слово его, его песни, присловья да сказки, с коими из века в век мы растем, от малых лет, от первых шагов детства.
Песни, присловья и сказки!
У каждого народа — свои.
Но много и общего в сказках и пословицах народов, ближних соседей и дальних, в побасенках, анекдотах, в похождениях героев, созданных народным юмором — в Болгарии, на Украине, в Турции, в Хорватии, в Неметчине, в Литве, — и есть тьма-тьмущая народных анекдотов, записанных на Украине, где повествуется о том же, о чем, к примеру, и в сказах про татарского (узбекского, албанского, азербайджанского или болгарского) причудника ходжу (или моллу) Насреддина, хоть и неизвестно — когда, кто, где, у кого и что именно заимствовал и как зовут того моллу взаправду — уж не Козаком ли Мамаем?
Но я сызмалу слыхал эти сказки и анекдоты, как малую каплю из бездонного моря побасенок и небылиц моего родного края, благословенной Слобожанщины.
Песни, присловья и сказки!
Сколько я их слышал от матери моей…
Слышал и от матери моей матери — от родной моей бабуси, Ганны Александровны Гармаш.
У моей бабуси Ганны отец чумаковал, а дед ее…
Немного довелось мне узнать про того деда Ивана, моего прапрадеда, — он преставился, когда бабуся Ганна совсем была малой, а вспомнил я здесь о нем лишь потому, что у Ганны Александровны в сарае под погребом осталась от моего прапрадеда, вернее, от его жены большая скрыня, с ящичком внутри — для денег, для кораллов, для ниток да иголок, — добрая еще скрыня, на колесиках, окованная снаружи узорным железом и славно расписанная изнутри. По стенкам — цветами. А на потрескавшейся и облупленной крышке скрыни сияла красками настоящая картина.
И не так уж она и трухлява была, помню, та скрыня, а только рассохлась изрядно, и не исчезал из нее свет божий, даже когда, бывало, заберешься в нее и накроешься тяжеленной крышкой, ибо крышка была щелястая, да и затканная паутиной гонтовая крыша сарая светилась насквозь.
Мне уже было тогда лет пять, а то и шесть, и я частенько, если не пугали меня посаженные весной туда на яйца наседки, ложился на дно той скрыни и не сводил глаз с расписной крышки, которую я опускал над собой, словно погружаясь в иной мир, в мир диковинного чар-зелья (куда и мы с вами, читатель, вступаем сейчас в этой хитроумной книге), в мир сказки, в тот «волошебный» (как моя бабуся Ганна говорила) мир, которого не забуду я никогда в жизни, да и после смерти тоже, ибо я верю, что тропа к образу Мамая и тогда не зарастет, и не потому не зарастет, что я его так славно выпишу, а лишь по той причине, что здесь, надеюсь, будут явлены те черты национального характера, те полные глубокого смысла чудеса и приключения, что пришли в эту книгу от щедрот народа нашего, от его сказок, песен и дум, бывальщин да потешек, — дивные дива, создания духа народного, которые жить будут вместе с ним…
Лежа там и глядя изнутри на свод скрыни, на картину, нехитро намалеванную на нем, даже я, малолеток простодушный, уже тогда начинал понимать, отчего прапрадед, умирая, велел себя в той скрыне схоронить — не в гробу, а в скрыне! — ведь и самый мертвый мертвец, глянув погасшим оком на ту картину, улыбнулся бы, ожил бы вмиг и помирать уже не захотел…
Бабуся Ганна говорила, будто не попала тогда скрыня с бывшим чумаком в могильную яму лишь потому, что батюшка не дозволил хоронить Ивана в столь веселой домовине; и еще бабуся вспоминала, как все крепко тогда кручинились, не уважив воли старика, затем что были у него, как тогда сказывали, еще и особые причины просить о таком гробе: мой прапрадед, говорили, в молодых годах, лет еще за сто до смерти своей, встретился с героем той дивной картины, что нисколь не почернела на скрыне от копоти времен, — и всю жизнь потом прапрадед молил бога, дабы сподобил хоть раз еще встретить Мамая Козака того, лукавого, острого, извечно молодого.
Образ Козака Мамая живет в народе не одну сотенку лет.
И не две.
И не три.
Некоторые его современники свидетельствуют о знакомстве с тем характерником-запорожцем в совсем давние времена, где-то еще при зарождении Сечи.
Другие с ним плечом к плечу воевали в славном войске Зиновия-Богдана Хмеля.
Третьи встречали его на шляхах Украины уже после того, как народился на свет Тарас Григорьевич Шевченко. Был меж ними и мой прапрадед.
Но слыхивали люди, что и в первой империалистической войне года 1914-го бился Козак Мамай с врагами отчизны — все такой же отчаянный и вечно молодой, — да и кто знает — не он ли, бывало, и в войне Отечественной возникал внезапно в часы суровейших испытаний в том или ином партизанском отряде и помогал громить фашистов на украинской иль на белорусской земле, не он ли, давешний запорожец, помогает и ныне строить электростанции на Днепре, на Волге или на Ангаре, а то, может, где и границы нашей Советской Отчизны охраняет, а то — книги пишет или кинокартины ставит, а то сады разводит, сеет хлеб или варит сталь этот мастер на все руки и штукарь на все штуки?