Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Мол - Страница 215


К оглавлению

215

Было там немало и подарков иноземных послов: золотая посуда (от королей датского и аглицкого), золотая булава (присланная турецким султаном Муратом), дары Варшавы, Голштинии, Франции, Статов голландских, изделия непревзойденных умельцев Востока.

Свет фонарей несчетно множился в блестящих гранях металла и бесценных камней, стекла и хрусталя, и, отражаясь, дробился огненными брызгами, играл, переливался, словно бы Омельян на все то глядел сквозь слезы, хотя восторга до слез и не было, как не было и душевного преклонения перед несусветным богатством, не было и желания владеть им, а дух захватывало лишь от чудесного мастерства и таланта умных человеческих рук.

Проходя из палаты в палату, царь останавливался возле всюду расставленных золотых клеток, где, нахохлившись, мигали от внезапного света певчие и безгласные птицы, здешние и заморские, и накрывал клетки на ночь шелковыми платами.

За золотыми прутьями томился попугай, зелено-красный, нарядный, сановитый, напыженный.

— Что боярин! — прыснул Омельян.

— Ave, Caesar, — нежданно закаркал попугай. — Моrituri te salutant!

Омелько захохотал:

— Это про меня?

— А что он говорит? — сердито спросил государь.

— Он — по-латински, — шевельнул усом Омелько. — «Здравствуй, царь, обреченные на смерть приветствуют тебя!»

— Что за «обреченные на смерть»?

— Так должны были кричать римские гладиаторы, когда в ложе Колизея появлялся император.

— Audiatur et altera pars!.. — прокричал попугай.

— «Да будет выслушана и другая сторона…» — перевел Омелько. — Он, видно, принадлежал некогда стряпчему, сей попугай.

А попугай, крикнув «Ergo bibamus», дико захохотал.

— Что он сказал? — спросил государь.

— Приглашает на чарку горилки.

Государь в сердцах плюнул и спросил у Омельяна:

— А ты не хочешь?

— Выпью, — кивнул Омельян, затем что и верно ему захотелось опрокинуть чарку, хоть и было то не слишком осмотрительно в неверном и опасном положении, в коем он находился. Однако… захотелось выпить: не ведал же ничего парубок — что там дома, как идет война, что с отцом да с Лукиею, добрался ли до Киева Тимош Прудивус…

Его рассмешил и малость развлек спесивый попугай…

А когда стольники внесли полнехоньку братину зелена вина и золотую чару, Омелько все-таки не выпил.

Ибо царь как раз попросил:

— Спой нам, хохол.

И Омелько отставил полную чару.

— Перед песнею пить горилку — грех! На Украине у нас, правда, частенько поют и пьяные, ревут, случается, мерзкими голосами, напившись в корчме иль дома. А я считаю так: выпил, так и помолчи, коли ты человек… не смей петь, нализавшись, когда ты лыка не вяжешь, когда ты пьян в стельку, когда в голове шмели гудят, а сердце забыло про бога, — не смей петь, помолчи, не горлань! А попеть можно и перед чаркою…

И, отодвинув на середину яшмового столика чару, он набрал воздуха и расправил грудь.

Однако не запел.

— В твоем же царстве петь добрым людям — грех! — вздохнул Омелько.

— Мы ж тебе, кажись, велели!

32

Омелько молчал.

— Чего ж молчишь?

— Для меня закон государев — превыше всего, — с подчеркнутым смирением молвил Омелько.

— Пой!

— Но — твой указ, царь!

— Завтра отменим.

— Завтра и споем, — низко поклонился козак.

— Мы сказали: отменим завтра.

— Слово государя?

— Слово.

— Ладно! — И Омельян, ступив к окошку, глубокому, искусно сделанному из полых стеклянных сосудов, округлых, зеленоватых, положенных друг на друга, хотел было малость приоткрыть оконницу, да она, не имея створок, не открывалась.

— Чего тебе? — настороженно спросил венценосец.

— Несет чем-то… больно сладким.

— То — драгоценные благовония, доставленные сюда с острова Кипра. — И, без тени улыбки, прибавил: — Наше царское величество, радея о доброй славе России, всегда старается…

— Ну-ну! — печально усмехнулся Омелько. — Римский поэт Марциал говорил, что «плохо пахнет лишь тот, кто всегда пахнет хорошо!» — И, слегка прокашлявшись в духоте, пряча лукавую улыбку под кудрявым усом, Омелько затянул что-то церковное, на киевский распев, — уж не свои ли собственные гимны, сложенные в ритме народных песен, полные вольного ветра Украины? — и сие чаровало изощренный слух царя, любившего все прекрасное и возвышенное, и слезы на глазах его величества тронули Омелька, и козак запел, как только умел, от всей души, — тронули Омелька, хоть и не мог он простить все беды, причиняемые народу русскому добросердечием государя, его властолюбием, его премерзкой склонностью к возвеличенью своей особы…

Вдоволь наслушавшись песен церковных, весьма услажденный, государь попросил еще и козацких, и Омелько, выполняя высочайшую волю, пел да пел, и рвался весенним громом из-под низких сводов царского терема — сильный и чистый Омельков тенор:


Частувала дівчинонька
Юнака, —
А ягода-калинонька,
Ой, гірка!


Ту гіркоту медом-трунком
Заливай,
Ще й солодким поцілунком
Проганяй!..

…То была песня Мирослава, родной Калиновой Долины, песня, которую он сам же некогда, еще отроком, сложил дома, да и забыл, и услышал ее, когда уже вернулся с учения, побывав в Киеве, Варшаве да Милане, а теперь, казалось, нет милее среди всех песен родной Украины, и спокойно слушать ее не мог даже сам царь.

…В тоске по отчему краю, певец плыл дальше и дальше — уже на могучей волне стародавней думы:

215