Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Мол - Страница 47


К оглавлению

47

— Возьми пернач! — велел ему цехмистр гончаров Саливон Глек. — Мир просит.

И полковник снова взял пернач — знак своей власти.

На три стороны поклонился, ибо на четвертой никого не было: на стене висел гравированный в Лондоне портрет покойного Богдана Хмеля.

— Кланяется миру, — сказали за окном.

И весь майдан ожил.

И, как на Сечи, цветистыми птицами взлетели вверх шапки да шлыки.

А в глазах старого архиерея любовь и доверие народа вызвали слезу: как ни высоко стоял он над людьми, чистоту сердца сохранил навеки, хотя и не вспоминал никогда известных слов апостола Павла: «Omnia munda mundis», то есть что-то вроде: «Для чистых — все чисто».

Старик прислушивался к гомону.

Но гомон тот сразу стал угасать.

— Да поможет нам вечная мудрость… — начал было архиерей, но умолк: вдалеке снова заухали пушки, и грохот дальнего боя отчетливо послышался тут. — Поди да узнай — что там опять приключилось? — велел епископ келейнику, куцему бородатому монашку в рыженькой линялой рясе, и тот, еле двигая здоровенными чеботами, тихо исчез за дверью, а все молчали, потрясенные, ибо никто не ожидал, чтобы тот треклятый живодер, Однокрыл, отважился наступать в клечальную субботу, в канун троицына дня.

Думками все понеслись к тому месту, где все громче и громче ухали пушки, к северному входу в Долину, а иные воины поспешно вышли с явным желанием поскорее добраться туда.

Стало меньше народа и на Соборном майдане, там, за окнами.

А пан Демнд тем временем молча думал о чем-то своем, не сводя рачьих буркал с отца Мельхиседека.

8

Пана Кучу, давно уже ставшего потаенным католиком, — а их в ту пору немало было меж украинскими вельможами и магнатами, — епископ раздражал своей непримиримостью к отступникам народа и православной веры, к изменникам отчизны, своим непоказным правдолюбием, своими козацкими повадками, которые и по сей день давали себя знать. А пуще всего возненавидел пан Куча епископа Мельхиседека за то, что сей проклятущий черноризец, покамест пан обозный ездил в Стародупку справлять свою свадьбу с Роксоланом, принял на себя обязанности военачальника, ибо мирославский полковник пан Косюра-Черный переметнулся к Однокрылу за день или за два до начала этой войны и бежал из Мирослава, — хотя власть военную, ясное дело, и в городе и по всей Долине должен был взять в свои руки именно он, Демид Пампушка-Стародупский, как то и надлежало полковому обозному, да еще такому богатому, как он.

Бог его знает, на что Пампушка уповал (не на сожженную ли в степи кучу ладана), но пану обозному почему-то казалось, что все им задуманное свершится быстро и легко: и зарытые где-то там мирославские клады сразу отдадутся ему в руки, и полковником он станет (а было это тогда никак не меньше чина нынешнего маршала), и гетманом — без мешканья и проволочки, — и вот теперь, когда не сразу все получалось как надо, Пампушке хотелось хоть немножко поколебать уважение к слуге господнему, епископу Мельхиседеку, еще и потому хотелось, что он его просто боялся: ведь этот бывший запорожец становился порой буен и грозен, как ревущая весенняя вода.

И разговаривал епископ иной раз, как тютюном в глаза сыпал, — это когда правдой колол глаза.

Боялся Пампушка и пронизывающего взгляда этого козацкого полковника, что смолоду прославился на Запорожье, а потом в полках покойного гетмана, который и заставил его затем напялить черную рясу, зная силу церкви и радея, как муж державный, о том, чтоб отдать се в чистые и верные руки… В вызволительной борьбе украинского народа, надо сказать, не последней заботой искони была и чистота православной веры, чистота от католических влияний Рима, то есть от посягательств чужеземцев, которые всегда тайно и явно действовали через своих поверенных, что ходили и ходят из страны в страну в сутанах и без сутан.

Съежившись под взглядом Мельхиседека (по той причине, что не забыл и своей недавней подлости, учиненной против Мамая), Пампушка хотел было сказать владыке что-то примирительное, но из-за окна вдруг прозвучал довольно громко низковатый женский голос:

— Ба́тько!

— Что тебе? — отозвался на этот зов гончар Саливон Глек и сердито обернулся к широкому среднему окну, где появилась наймичка Лукия, которая выросла в доме старого гончара и всегда звала его ба́тьком.

Это была статная и высокая, длинноносая и уже не первой молодости девушка — с тяжелой золотисто-русой косой на плече, с суровым взглядом серых очей и с такою в них тревогой, что старый Саливон, цехмистр гончарного цеха, аж привстал, обеспокоенный.

— Тато, подойдите-ка! — опять позвала девушка.

— Разве не видишь: тут — рада!

— Вот не люблю, когда болтают лишнее, — строго сказала девушка, и Глек поспешил к окну.

— Что сталось? — спросил гончар, подходя.

— Дверь украли, — громко сказала девушка.

— Какую дверь? — удивился гончар.

— Ту, что из хаты — в сени. Снята с петель! — И девушка вдруг рассердилась — Вот уж не люблю! Коли б вы тут не разговоры разговаривали, а дома дело делали, то и дверь была б цела, отец.

— Кому ж это понадобилась ваша дверь? — спросил обозный.

— И у вас дверь украли? — озабоченно обратился к Лукии отец Мельхиседек.

— А что?

— По всему городу крадут двери! С поличьем Козака Мамая…

— Странное дело, — буркнул Пампушка, пряча взгляд.

— Что-то такое и я слыхал, — сказал седой маслодел Вида. — За три дня в городе кем-то украдены десятки дверей.

— Может, какая нечистая сила? — встревоженно отозвался кто-то за окном.

47