Вдвоем они прошмыгнули почти никем не замеченные и стали в уголке — весьма потрепанные боем, застигшим их посреди степи, в лохмотьях, опаленные козацким солнцем, изнуренные бесприютным житьем.
А рада все еще не кончалась, и Михайлик напряженно слушал, хоть Ярина Подолянка была еще здесь, и хлопец, не замеченный ею, не сводил с панны жгучего взгляда, и упрямая складка, ныне появившаяся у нижней губы, становилась все приметнее и резче.
Рада еще не кончалась, но речь пошла уже о каких-то других делах, порожденных также исступлением войны.
— В душе народа — темная ночь! — взвывал к громаде Пампушка. — А там, на базаре, я сам видел, представляют комедию какие-то бродяги, странствующие лицедеи, приведенные из самого Киева. А привел их сюда Тимош Юренко, прозванный в народе Прудивусом, то есть Усачом, — сынок весьма почтенного цехмистра гончаров…
Саливон Глек-Юренко побагровел, оттого что сына-лицедея весьма стыдился и не терпел, когда поминали имя Тимоша.
А пан Пампушка, видя, как Саливона Глока бросило в жар, продолжал не без удовольствия:
— Я попытался было, панове, сие непотребство на базаре пресечь, ибо шуточки во время войны…
— И что же?
— Голытьба меня чуть не побила…
— Жаль, что не побила! — язвительно сказал кто-то из-за окна.
— О чем ты просишь раду? — осведомился Мельхиседек.
— Властию вам данной, пресвятой отче, — смиренно молвил пан Пампушка, — надобно сне позорище пресечь. А тех бродячих лицедеев — прочь!
— Это почему же? — встав подле своего дядюшки, удивленно и тихо, но так, что все услыхали, спросила панна Подолянка.
— Почему же? — спросил и сам епископ.
— Во время войны кому нужны лицедеи? Их кормить надо. А хлеба-то у нас… того… Некому печь! Негусто и муки.
— А пшена?
— Еще меньше. Некому просо рушить.
— Сала?
— Почти нет.
— А мяса?
— Нет вовсе. Война!
— Чем же ты кормишь козаков?
— Если кольцо осады замкнется-таки, встанет над городом призрак голодной смерти, владыко.
— Пороха-то имеем вдосталь?
— Ни серы, ни селитры!
— Сабли? Рушницы? Пики?
— Ковать некому, ваше преосвященство. Меди и железа тоже нет.
— Медь завтра будет, — вздохнул Мельхиседек.
— Откуда?
— Завтра снимем колокола, — как бы отважась на трудный шаг, тихо произнес Мельхиседек.
— Какие колокола? — отшатнувшись от владыки, спросил Саливон Глек, цехмистр гончаров, слывший в Мирославе лучшим звонарем.
— С церквей… Какие же!
— Вот как! — простонал старик Саливон, однако больше не сказал ничего.
Зато Пампушка снова почувствовал себя на какое-то мгновение православным, преданным вере отцов, а не тайным католиком.
— Не дам! — сказал он. — Не дам колоколов. Покарает вас бог!
— Гляди, чтоб он тебя самого не покарал. Чем будешь людей кормить?
— Их накормишь! Невесть откуда все прутся в Мирослав. Слоняются без всякого дела. А жрать им подавай!
— Почему слоняются? Почему без дела?
— Дармоеды, — пожал плечами Пампушка.
— Так-таки все и дармоеды? Все?
— Как один.
— А я? — неожиданно спросил Михайлик, ибо чувство полета не оставляло его и тут, а нос после падения совсем распух, и парубок вовсе не думал, куда летит. — А я? — настойчиво повторил он, не услышав ответа на свое удивленное восклицание. — А я?
— Что́ — ты? — опять узнав парубка, спросил Пампушка.
— Я ж вот — не дармоед, — отвечал Михайлик.
— Ага, не дармоеды мы, — с достоинством подтвердила и матинка.
— Кто же вы? — спросил пан Хивря.
— Ковали мы, — глянув искоса на Ярину, степенно отвечал Михайлик.
— Что ж вы слоняетесь? — удивился Мельхиседек.
— Негде жить, — тихим баском буркнул Михайлик.
— Нет и работы, — вздохнула матинка.
— Ковалям нет работы? — удивился владыка. — Во время войны?
— Кто ж будет ковать оружие? — спросил и гончар Саливон Глек.
— У вас, в Мирославе, тридцать две кузни, но никто нам работы…
— Тридцать две кузни? — насторожился пан Пампушка. — Ты откуда знаешь — сколько? — И кивнул Мельхиседеку — Это все-таки однокрыловец!
— И нигде не нашлось для вас работы? — отмахнувшись от обозного, спросил епископ.
— И не найдется! — в своем стремительном любовном лёте, забывая о сдержанности, обязательной для младшего перед старшим, резко сказал Михайлик. — Работа есть только для ваших, для здешних, для цеховых. У вас, в Мирославе, пришлого ремесленника даже в челядники не возьмут.
— Таков уж порядок, — объяснил цехмистр ковалей Ткаченко.
— Порядок?! — вспыхнула матинка. — Ни ладу, ни порядка. Бестолочь! И оружия у вас тут — не густо!
— Пришлые портняжки да сапожники без дела слоняются, а сапог не хватает, — рассердился Михайлик. — Да и кони не кованы!
— И хлеба на базаре маловато, — прибавила мама.
— А в городе, — подхватил Михайлик, — полнехонько бездомных пекарей и мельников, бондарей и каретников.
— Мясников и пивоваров, — продолжала Явдоха, — седельников, кожевников и плотников, угольщиков и колесников…
— Их у вас и людьми не считают, — сердито добавил Михайлик. И сказал — Я думаю, панове горожане, что вы должны немедля…
И только тут молодой коваль заметил, что матинка дергает его за латаный-перелатаный рукав.
И хлопец умолк, глянув на свои лохмотья, такие драные, что раку там уцепиться не за что было, и смутился.
— Вестимо, должны! — подхватил последние слова Михайлика отец Мельхиседек. — Вам следует, панове цехмистры, обнародовать сразу, что, на время войны хотя бы, в цехи вы будете принимать всех.