— Пришлых? — важно спросил коваль Ткаченко.
— Всех, кто хочет и умеет работать.
— А обычаи предков? — опять отозвался цехмистр ковалей.
— И кто ж дозволит нарушать обычаи? — спросил цехмистр пасечников. — Кто даст нам этакое право?
— Бог, — сказал епископ.
— Война дала нам право, — добавил цехмистр гончаров Саливон Глек. — Так вот, деды, подымайте зады! И — за работу.
— За работу рано, — пробурчал цехмистр женских портных. — Однако подумаем: сие дело надо разжевать.
— Некогда жевать! — снова забыв, где находится, выскочил Михайлик, оторвав на мгновенье взор от панны Ярины, и опять матинка дернула сына за рукав, а потом быстренько пригнула его голову к себе и стала приглаживать давно не стриженный в дальней дороге чуб.
Михайлик сердито выпрямился.
И повторил:
— Некогда жевать! Война не ждет.
— А почему ты здесь заправляешь? — малость опомнясь от изумления перед выходкой своего вчерашнего коваля, вызверился пан Куча-Стародупский.
— Ого?! — искренне удивился Михайлик. — Это я заправляю? Да я ж — несмелый! Вот и матуся моя знает про то… Я ж несмелый! С малолетства… Верно, мамо?
— Верно, сынку.
— То-то, несмелый! — усмехнулся епископ: хлопец-то ему все больше и больше нравился.
— Погоди, погоди! — опомнился наконец обозный. — А как ты сюда попал?
— Влетел! То бишь вошел, пан Куча.
— А по какому праву?
— Ни по какому, — сам тому дивясь, простодушно согласился Михайлик.
— Да как же ты посмел! — ощерился на него обозный.
— Посмел! — чужим голосом сказал хлопец и, еще больше самому себе удивляясь, пожал плечами.
— Убирайся! — вдруг басом закричал обозный. — Вон отсюда!
— Почему «вон»? — спросил Мельхиседек.
— Голодранцев сюда никто не звал.
— А он пришел незваный, да кое-что нам и присоветовал, спасибо ему… — И голос Мельхиседека зазвенел такой медью, что пан обозный поднялся и слушал стоя, почувствовав сразу, что перед ним не только духовный пастырь города, но душа, и совесть, и разум обороны, строгий военачальник, который может и головы лишить. — А теперь послушай-ка, пан обозный, — продолжал Мельхиседек. — Если люди да кони не будут сыты…
— Придется увеличить подати.
— Благословите, владыко, драть с бедного лыко? Нет, тому не бывать! Так вот: если в Мирославе не хватит хлеба…
— Я позабочусь, — так смиренно сказал обозный, словно бы с перепугу лопнул у него очкур.
— Если не будут все пришлые и здешние люди при каком-либо деле…
— Как можно — ничего не делать во время войны!
— Если в обозе вдруг не хватит пороха, — продолжал архиерей, — я велю тебя повесить на Замковом майдане ребром на крюк! — И достопочтенный владыка так сказал это, что Пампушку бросило в жар, затем что хорошо знал он: Мельхиседек шутить не любит. — Ребром на крюк! — повторил архиерей. — Велю повесить.
— Этакого пана?! — опять не сдержавшись, отозвался Михайлик, а мать ущипнула хлопчину за руку. Но тот без тени насмешки спросил: — Такого тяжеленного пана повесить?
Все захохотали.
Засмеялся и сам архиерей.
Не смеялся только Михайлик, — он не смеялся еще никогда в жизни.
— А зачем ты важный такой? — заметив это и насупив светлые, похожие на усы, лохматые брови, притворно сердясь, спросил епископ.
— Отродясь он у меня такой, — ответила за хлопца матинка.
— Я сам, мамо, я сам, — повел плечами парубок.
— Но все же, голубь мой, как ты сюда попал? — еле сдерживая улыбку, спросил епископ: ему вдруг захотелось что-нибудь узнать об этом простодушном богатыре.
— Вы же сами, владыко, пригласили меня сюда! — от души дивясь несуразности вопроса, ответил парубок и пощупал свой распухший от падения в полете и уже довольно красный нос, затем что ему снова показалось, будто он опять летит куда-то, но не вниз, в ту канаву, а вверх, только вверх, взмывая на сильных крыльях, кои росли и росли у него за спиной, не на гусиных или лебединых, а, как мы сказали бы теперь, на крыльях духа, — хотя, правда, Михайлик довольно ясно чувствовал, словно бы весь он быстро обрастает перьями, такие мурашки бегали по всему телу, — и он, как все юноши, впервые потерявшие голову от любви, уже не боялся ничего на свете. — Это ж вы сами позвали меня сюда, владыко, — повторил Михайлик, подходя спокойным шагом к архиерейскому столу.
— Я? Тебя? Позвал? — удивился епископ.
— Пригласили, владыко.
— Когда же?
— Вы сами велели привести меня к вашему преосвященству.
— Не помню.
— Вы же приказали поймать и привести меня сюда, панотче. Но… я сам себя поймал. И вот я здесь! Пришел.
— Зачем?
— Так то ж был я! — простодушно признался Михайлик.
— Ты? Где был? — делая вид, будто ничего не понимает, спросил архиерей.
— Это же он, вот этот голодранец, схватил у Подолянки золотой кубок! — выскочил и Пампушка.
— Ага, это я, — с готовностью подтвердил Михайлик.
— Да, это мы схватили, — подтвердила и матинка.
Мельхиседек и на этот раз не мог сдержать невольную улыбку.
Да и все улыбались доброжелательно.
Почему?
Кто знает…
Может, сей простосердечный хлопец, никому не известный здесь, вдруг чем-то привлек отцовские сердца суровых людей.
А может, то матинка его, немного странная и чуть смешная, умилительно кроткая в своей материнской тревоге, в заботе, может, это она, к сыну душой прикипая, тронула каждого, кто видел ее там.
Не знаю…
Но все улыбались.
Только пан Пампушка вдруг спросил у владыки: