На потолке, меж двумя дубовыми матицами, были нарисованы сцены античных и запорожских битв, а посреди, в резном круге, похожем на ромашку, синело изображение неба с золотыми звездами. На стенах, обитых голландской шпалерной тканью, висели картины в золоченых рамах: были там и подвиги Самсона, похожего на запорожца, и море с козацкими чайками-челнами, нападающими на турецкую галеру, и казнь гетмана Остряницы, и несколько подлинных итальянских и фламандских картин, и портреты украинских гетманов в горностаевых мантиях, и гравированное в Лондоне поличье Богдана Хмельницкого. Стояли по углам и древние мраморные статуи, найденные в земле под Мирославом, и расписные кувшины с зеленью и цветами, скифские, этрусские и старогреческие вазы, висели ятаганы, кинжалы, пистоли, сабли на ковре, а на средине стола, рядом с черным архиерейским клобуком, сиял полковничий пернач. Полки с книгами тянулись по левой стене, да и всюду лежали книги, раскрытые, с закладками, переплетенные в телячью кожу, — книги, книги и книги.
Сделав несколько шагов по полу, густо усыпанному, ради клечальной субботы, травой и цветами, Гнат Романюк подошел к столу, за которым по углам зеленели клечальные ветки, и владыка встал навстречу, приветствуя гостя, приглашая в дом, живо радуясь старому гуцулу, избавителю панны Подолянки.
— Слава Иисусу! — поздоровался по-карпатски Романюк.
— Навеки слава! — отозвался епископ. — Садитесь, прошу вас.
Куцый монашек, отец Зосима, черным чертом, медленно выступив из-за спины его преосвященства, не спеша пододвинул гостю украшенный резьбою табурет, пан Романюк хотел было сесть, но, обернувшись к порогу, заметил там здоровенного козачину с матинкой, которого несколько дней тому назад гуцул спас от смерти в бою…
Седовласый видел, как Михайлик рванулся было к нему, но, удержанный рукою матери, так и остался у входа.
Тогда пан Романюк сам подошел к хлопцу, обнял обтрепанного бедолагу, поцеловался с ним, поклонился Явдохе и уже хотел было вернуться к подставленному Зосимой табурету, но старику показалось, будто парубок сам не свой.
— Что ты такой взъерошенный, козачина? — спросил у него Романюк.
— Только что сватался! — с издевкой пропищал пан Хивря.
— К кому ж это ты? — спросил у Михайлика гуцул, жалея, что начал столь неуместный разговор.
Михайлик молчал, потупясь.
Тогда пан Романюк, дабы обратить все в шутку, заговорил:
— Разумею, сынок: все в тебе горит, бушует, все кружится в глазах… — И улыбнулся. — Вспомнилась мне одна боснийская песенка… я был когда-то каноником в Мостаре, в долине Неретвы-реки, и слышал там шуточную песенку о городе Травнике, который подожгла краса девойка «черным оком сквозь хрусталь зеницы», и сгорел тот город со всеми палатами, с двумя веселыми духанами, с корчмой новехонькой, сгорел весь город от взгляда девушки, видимо, такой же, как эта, что сейчас вышла… Да? Угадал я, хлопче? Это ведь она была здесь?
— Она, — смело сказал Михайлик, и даже тень улыбки не мелькнула на лицах в этот раз, так произнес он одно-единственное слово: она! — и все почувствовали, что и здесь уже горит весь город… — Она!
Помолчав, владыка во второй раз пригласил гуцула:
— Прошу, садитесь!
И вторично поклонился закарпатскому горцу, гостю города Мирослава.
Обмакнув василок — базиликовое кропило, лежавшее на краю стола на серебряном казаночке со святой водой, Гнат Романюк окропил себе лоб и сел на табурет. Все ожидали, что́ он скажет, сей издалека прибывший гость.
Еще вчера епископ знал о Романюке только то, что он в прошлом году выручил из беды Ярину Подолянку, однако гетман Однокрыл, Гордий Гордый, с гонцом нынче прислал письмо, нагло требуя выдать ему бродячего гуцула, который, как донесли о том гетманские выведчики, задержался в Мирославе, обещая за того католического попа не докучать жителям Долины всеми тяготами осады.
А сегодня мирославцы уже знали, что этот седовласый гуцул, украинец, славянин беспокойный, проучившись несколько лет в Вене, Болонье и Риме и всю жизнь будучи католическим священником, до конца постиг подлость происков римского престола противу всего мира славянского и, оставив служение богу и папе, отправился странствовать — где на лошади, а где пешком — по всей Славянщине, из страны в страну, дабы поведать людям страшную правду о Ватикане.
Сев на табурет, Романюк спросил:
— Вы меня звали, отче?
— Просил пожаловать, — приветливо поправил его Мельхиседек.
— Я пришел проститься, домине.
— Так внезапно?
— Вот этот добродий, — кивнул Романюк на Пампушку, — сказал сегодня, что гетман Однокрыл за мою голову пообещал…
— Отступиться от нашего города! — подсказал Пампушка-Куча-Стародупский.
— И что же?! — темнея лицом, тихо спросил епископ, еле сдерживая взрыв ярости.
— Я не хочу, чтоб из-за головы одного гуцула пролилась кровь надднепрянцев, — улыбнулся Игнатий Романюк.
— Все равно — льется! — хмуро сказал старый гончар Саливон Глек.
— И не за голову гуцула! — сердито добавил епископ. Но гость настаивал:
— Я умоляю, отче.
— Вы, домине, — рассердился Мельхиседек, — просите козаков о том, чего не учинили бы ваши горцы — бойки, лемки или гуцулы.
И Романюк, понимая его возмущение, умолк, хотя ему после домогательства гетмана уж не хотелось оставаться в этом городе.
— Зачем вы нужны ему? — спросил Саливон Глек. — Так приспичило познакомиться с вами?
И Гнат Романюк, внезапно вспыхнув, аж под седыми волосами стало видно, как багровеет кожа, заговорил быстро и четко, порой необычно и странно выделяя отдельные слова — то ли от закарпатского говорка, то ли от влияния десятка языков, коими свободно владел он, сей бывший каноник, всю жизнь слонявшийся по Европе: