— Ловите, матинка!
Когда ж Явдоха подалась вперед, чтоб схватить мяч, он оставил его у себя и сказал паниматке:
— Еще не поймали, а хотите ощипать?
Явдоха преспокойно ответила:
— Дай мне, боже, такого косматого, как ты, чтоб было что щипать!
И все вокруг, кроме коваля, несмеяна Михайлика, захохотали:
— Что, съел?
Только Михайлик даже не улыбнулся.
— Съел-таки! — весело согласился Иван Покиван и уже кричал каким-то дядькам на возах — Эй, вы там, роменские! Ловите!
— А мы не роменские, мы — из Чигирина, — ответил с воза нездешний ткач.
— Чигиринцы?
— Они самые!
— А мы из Таращи! — отозвался еще кто-то.
— Таращанцы? Вот и славно, — играя мячами и словами, отвечал штукарь, который за словом в карман не лез. — Всем известно: чигиринки сварили черта в кринке! А таращанцы, чертовы дети…
— Слопали его на рассвете! — подсказал ему кто-то.
— И вкусно? — спросили в толпе.
— Захотели от черта сладкого мяса? — усмехнулся лицедей, — Правда, панове таращанцы?
И снова буйный хохот прокатился по базару.
— Таращанцев ты лучше не замай! — крикнул штукарю какой-то разодетый панок-щеголь, который, величаясь перед людьми, поминутно проделывал какие-то потешные движения, стройный, кудрявый, похожий чем-то на толстенького барашка, хоть и был хорош собой. — Таращанцев не трожь!
— Почему? — спросили несколько голосов.
— Вот почему! — И резвый панок потряс саблей, однако не вынимая ее из украшенных золотом ножен, и тут же бросился прочь, подальше от греха, ибо толпа на майдане стояла слишком тесно, а это ему не очень-то нравилось.
— Убил, как медведя желудь! — заорал косматый, ловя мячи, летавшие над головами зрителей. — Красно перо на удоде, а сам смердит. Сразу видно: не нашего полета птица!
— Вестимо, не вашего, — спесиво отвечал разодетый панок, и все стали пристальней к нему приглядываться, ибо раньше в Мирославе такого не видывали, а тот щеголек опять рванулся было прочь, но пробиться сквозь тесный круг зрителей уже не мог, и ему несдобровать бы, тому красавчику, если бы, неведомо откуда взявшись, не появился с гайдуками пан Демид Пампушка-Стародупский, который, видя, что криком или панской спесью пожара не погасишь, вежливенько спросил:
— Что это вы к человеку пристали?
— Не с тобой пьют, так ты и не чокайся! — небрежно ответил штукарь.
Кто-то из гайдуков прыснул, но тут же душа его в пятки ушла от взгляда обозного, явившегося сюда, чтоб разогнать наглых лицедеев (как они того и ждали, кем-то предупрежденные), чтоб разогнать и скопище зрителей, любивших комедию больше божьей службы, и пресечь представление, а совсем не для того, чтоб выручать из беды сего разодетого панка, хотя уже можно было догадаться: обозному надобно того панка поскорее вывести из толпы не только живым, но и здоровым.
Вот почему пан Куча сейчас не орал и не кричал, как всегда, а весьма удивлял своей учтивостью.
— Этот пан прибыл в гости ко владыке, — возгласил обозный.
— Гляди-ка! — вдруг громко сказал матинке Михайлик. — Будто тот самый пан Куча, а попал к людям — и заговорил по-людски! Вишь! Гляди, гляди! Кланяется! Просит!
— Опять ты, голоштанник? — тихо ощерился на него Пампушка. — Прочь!
— Опять прочь? — так резко спросил Михайлик, что у пана обозного аж дыханье перехватило, когда он увидел, как прислушивается толпа, что стала вдруг тихой и настороженной, как мирославцы внезапно умолкли, дожидаясь, возможно, еще какого-нибудь высокомерного панского слова.
Казалось, весь майдан притих, и не летали уже в руках косматого штукаря мячи, брыли и факелы.
Мирославцы немо глядели на тех шляхтичей, доморощенных украинских панов, что молча стояли, еле смиряя свою спесь, плотно окруженные простым людом, который так добродушно смеялся незадолго перед тем, а теперь почему-то зловеще умолк.
Будто ничего и не приключилось, но… настроение толпы порой меняется неожиданно, без видимых причин, без внешнего повода, и щеголеватый шляхтич уже смекнул, что не следует людям мешать развлекаться: не ровен час, рассердятся, да еще в такой большой толпе, как тут.
Да и гайдуки стояли недвижно, ибо слишком мало их было здесь — против этакой тьмы народа, стояли и стояли, не отваживаясь и пальцем шевельнуть в помощь надменному властителю, пану Куче, этому хаму премерзкому, который давно привык простых людей ставить ни во что.
У страха, как говорится, глаза велики, что яблоки, и пан Пампушка, не молвив ни слова, схватил за руку щеголеватого панка, попавшего в беду, что курица в борщ, и потащил прочь, однако пробиться сквозь толпу возможности уже не было.
Потянула в другую сторону своего сыночка и матинка, ибо тот рванулся было к пану Пампушке: чувство полета еще не оставляло его, хлопец и сам не знал, что может натворить сгоряча, и надо было отвести его от греха, и матинке поэтому еще сильней захотелось поскорее выбраться из этого опасного и полного всякими неожиданностями человеческого моря, что зовется базаром.
Но прохода уже не было.
Люди, которые только что шумно веселились тут, стояли теперь немою стеной, насупясь и ощетинясь, и каждый разумел: еще одно слово презрения, сказанное обозным этому оборванному парубку иль кому другому в толпе, — и шляхтичам несдобровать, ибо так всегда бывало, что, воюя с ворогом внешним, простой народ легче расправляется и со своими внутренними врагами, панами и подпанками.
Когда мирославцы умолкли, ощетинясь против пана обозного, они снова услышали далекое уханье пушек, но никто не обратил на то внимания, ибо ни сегодня, в клечальную субботу, ни завтра большого боя не ждали: все верили, что пан Однокрыл не решится напасть на людей православных в троицын день.