Жуткая и настороженно кипящая тишина установилась на базаре, люди затаили дыхание. А потом снова грянул хохот.
Они были схожи, словно два близнеца, а то, что у Демида шеи почти не было, а у Стецька она была журавлиной и его подвижный лисий носик пылал меж бледными щеками, как у подлинного пана Кучи, — это подобие и отличие делали еще более смехотворной неожиданную пару, которая покамест еще и понятия не имела о взаимном убийственном сходстве, столь коварно подчеркнутом стараниями лукавого Климка-Прудивуса: пан Стецько выглядел точь-в-точь паном Кучей, только куда смешней его, а сам пан Куча был что две капли воды похож на пана Стецька, только казался более надменным, зазнавшимся, разбухшим на лучших харчах и перинах, с печатью власти на бледном и узком челе.
— Ты, я вижу, все-таки пьян сегодня, — пожав плечами, снова молвил Стецько.
— Почему это я пьян? Вас таки двое!
— Вот-вот! Двоится в глазах!
— Значит, я пьянехонький? — спросил Климко, и все захохотали.
— Как затычка от винной бочки!
— Я?! — веселился вместе со всеми Климко.
— Пьянее вина!
— Все тут пьяны, пожалуй, как я! — И Климко обратился к мирославцам: — Сколько Климков вы здесь видите?
— Одного! — загремело по всему майдану. — Одного!
— А Стецьков?
— Двух! — рявкнул майдан, изнемогая от хохота, смеясь до слез, до плача.
Не выдержал и Прудивус, и от его басистого хохота мирославцам делалось еще смешнее, а комедия катилась дальше, достигая все большего напряжения в толпе, большего давления бушующей крови в тысячах сердец, превращенных могучей силой искусства в одно сердце, что билось, грохотало громче и громче, ускоряя дыхание, зажигая очи, усиливая жажду жизни.
— Ну? — глумливо спросил Климко. — Когда мир говорит, что вас двое, то, значит, — двое. А? — И обратился к зрителям: — Не верит пан Стецько! — И Клим протянул руку к дядьке, который стоял близ подмостков, держа в руках только что купленного гусака: — Вот вы, дяденька, скажите: сколько Стецьков вы видите?
— Двоих, — ответил владелец гуся.
— Так ты, пан Стецько, уверяешь, что и у этого дяденьки в глазах двоится?
— Двоится.
— Что ж, по-твоему, этот дяденька может и гетманом стать?
— Кобыла думает хвостом, — пожал плечами Стецько. — Почему ж гетманом?
— Как — почему! В глазах у него двоится? Двоится. А крыльев у него, с гусаком вместе, аж два. А чтоб стать гетманом, как известно, хватит и одного крыла. Так или не так?
Смех снова прокатился по майдану. А Данило, сгоряча не ведая, к чему все это идет, уже изнемогал от неприятного предчувствия.
— И чего ты ко мне прилип, что к Гандзе Пилип? — спросил он, вспотев от тщетных попыток разгадать, куда клонит лукавый Климко. — Чего прилип?
— Вас таки двое. Оглянись-ка! Вас двое? А смерть на вас двоих — одна? Если я ее сейчас выпущу из-под макитры, кого она сцапает? Тебя? — И обратился к пану Пампушке: — Или тебя? — И неистово захохотал, по-детски радуясь прихоти случая, который столь крепко прижал пана Кучу во время представления к самым подмосткам.
И когда снова взорвался хохотом весь базар, только в сей страшный миг уразумел наконец пан Демид Пампушка, в какую беду он попал, и, свирепея, глядел на своего двойника, как сыч на сову.
Он снова бросился было прочь, Демид Куча, но сквозь толпу прорваться не могла никакая сила, ибо не хотелось мирославцам выпускать из рук смертельно опасную игрушку, коей стал на то время вельможный пан Пампушка-Стародупский, человек мстительный и злопамятный, но смешной и беспомощный в трудную минуту.
Даже став сейчас всеобщим посмешищем, пан обозный не терял ни спеси, ни высокомерия, свойственных особе значительной, — хоть не так давно он был, видимо, хорошим и простым человеком, но, превратясь в особу, должен был обрести холодность и недвижность монумента, без коих, сделавшись паном, никак не проживешь, — вот почему пан Куча и торчал на березовом пенечке, словно окаменев, чего никак нельзя было сказать о его двойнике.
Данило Пришейкобылехвост, сейчас только уразумев всю опасность коварной затеи Прудивуса и разом забыв свою роль, начал, как последний олух, просить прощенья у выставленного на всенародное осмеяние пана обозного:
— Пане Куча!
Обозный молчал, что каменная баба в степи.
— Вы не подумайте… — упавшим голосом домогался Данило.
Пан обозный только сопел.
— Я ж не хотел… ничего такого… супротив вас! Поверьте, пане Куча!
Обозный молчал.
— Это все — он, вот этот проклятый смутьян.
Пан обозный молчал, как то и полагается пану.
А у Данила шея стала еще тоньше и длиннее.
Нос тоже вытянулся, а кончик его зашевелился сам собой.
Добрым людям невмоготу было взирать на те два носищи: один толстый, спесиво задранный над яркой оттопыренной губой, а другой острый, заискивающий и виноватый — оба носа такие разные, но в то же время похожие — на одинаково бледных и обрюзгших рожах… И, щадя душевные силы мирославцев, коим нужно было живыми и здоровыми до конца доглядеть представление, Прудивус подстегнул в себе Климка, и тот, постаравшись забыть, что ему тоже по-человечсски смешно, скорчив невозмутимо-равнодушную мину, повел дело дальше.
— Силенциум! Силенциум! — громко зашептал по-латыни спудей, обращаясь к двум Стецькам. — Вы слышите? Тсс! Вы слышите? Слышите?
— Что такое? — спросил, не опомнившись от холодного ужаса, Стецько-Данило.
— Скребется? А?
— Кто скребется?
— И шевелится будто?