Бас Прудивуса гремел над мирославским базаром, и все его слушали, хоть и говорил лицедей виршами, как в ту пору, к великому сожалению, в большинстве на представлениях велось, хоть, правда, многословные стихи на подмостках — ни тогда, ни теперь не радовали и не радуют зрителей и лицедеев, опричь разве тех чудесных случаев, когда звучат со сцены трепетные поэтические строфы Шекспира, Пушкина, Ростана или Леси Украинки, — хоть, может, это мне только кажется, ибо множество наших актеров утратило ныне уменье читать на сцене стихи, ибо не умел того даже великий Бучма.
Вот так и вирши, коими нежданно (c кем беды не бывает!) заговорил Климко, как в большинстве своем вирши в театре, были велеречивы и нескладны, и Пришейкобылехвост аж глаза вытаращил, услышав рифмы в неизменно прозаических устах Прудивуса:
Ішов паночок з міста,
За ним діво́чок триста…
За ним?
За ним?
За ним?!
— Та ні, повів ïх Клим.
— А панночка ж яка
Лишилась для Стецька?
Хоть далее, не выдержав в разговоре со зрителем даже ни с чем не сравнимого наслаждения от собственных виршей, Прудивус ненароком запел:
Коханням сердце — вщерть,
А панна ж тая — Сме-е-рть!..
И умолк, будто сам испугался своего иерихонского гласа, а пан Стецько осторожно спросил:
— А где же тот распроклятый Климко? Удрал?
— А вот он! — И черт лукавый кивнул на макитру, сокрытую под Климковым драньем. — Сидя заснул. А ты? — И он подал ему палку. — Держи!
— Зачем?
И Климко снова заговорил не по-людски:
Візьми отсю пали́цю
В свою міцну правицю
Та й бий того мазницю,
Проклятого п'яницю,
Що збув тобі лисицю,
Щоб крівцею зросив він
Усю отсю травицю…
Трах, бах, тарабах,
Лупцюй хама по губах!
Когда ж придурковатый пан Степан, схватив дубинку, ахнул по Климковым лохмотьям, под которыми стояла макитра, хрупкая глиняная посудина, как о том и упреждала дочь гончара, не выдержала и рассыпалась на мелкие черепки.
И тут же, страшно сказать, грохнул взрыв.
Все заволокло дымом.
Зрители отшатнулись от помоста.
Закашляли.
Зачихали.
А когда развеялся дым, потрясенные зрители увидели…
Что ж они там увидели?
Там за лугами — дымы столбами?
Нет.
Ветер повевает, дымок разгоняет, ну, а в том дымочке ласточка порхает?
Какая там ласточка!
…Смерть, а не ласточка, та самая панна, что наконец высвободилась из-под макитры.
Изображал курносую панну безусый вертун, Иван Покиван, все такой же ловкий, быстрый, патлатый и веселый, тощий, как зеленая лихоманка, лишь переряженный в городскую панну: Смерть была в клетчатой плахте, в плисовой керсетке, в сережках, в коралловом монисте, в лентах, кои прикрывали на спине лезвие звонкой стальной косы, что свисала с затылка, где положено болтаться у панны девичьей косе. Были у этой панны и малеваные красные щеки (ибо вечно ее мучил ненасытный голод), и держала она большую человеческую костыгу, коих так много тогда валялось по степям, но шляхам, — и она, та горчайшая панна, появившись в дыму от взрыва, что грянул после удара дубинкой по макитре, преспокойно грызла ту голень, догрызала, кончая, видимо, свой обед.
Да, да, это была Смерть, проворная, прыткая, госпожа всего живого, коей не ведомы ни лесть, ни честь, навстречу которой мы всегда сами стремимся, ибо не хватает силы ждать, когда ей вздумается прийти за нами.
Да, это была Смерть, о коей люди говорят: «Только и правды на свете, что смерть», ибо не смотрит она — кто беден, кто богат, кто пан, а кто человек.
Да, это была зримая Смерть, но появление ее в комедии… только рассмешило зрителей.
И как же было не смеяться?
Данило Пришейкобылехвост, далее ведя роль придурковатого пана Степана, раскусив наконец, как хитро поддел его анафемский Клим, перепуганный, попятился на край помоста и опять невзначай очутился рядом с Демидом Пампушкой.
А Демид, глянув на панну Смерть, только сплюнул, ибо он не поддавался дьявольским чарам театрального искусства, однако в тот миг, когда ловкая панна, сорвав со своего заплечья звонкую острую косу, по-девичьи перевязанную голубой лентой, кинулась было к нему, пан Куча, отпрянув, чуть не упал с пенька, хоть, правда, падать было некуда — слишком уж плотно сгрудилась толпа.
От внезапного наскока пан Демид Пампушка, хоть и был человеком бывалым, а смолоду славился даже как непобедимый козак-запорожец, от неожиданности чуть не вскрикнул, затем что, видно, не очень-то приятно, когда на тебя бросается с косой сама Смерть.
Но панна в растерянности остановилась: перед ней было два Стецька! — и, помедлив, не зная, что предпринять, окаменела, оцепенела, замерла, будто на нее напал столбняк.
Безусый вертун Иван Покиван, изображавший перед мирославцами панну, ведал лишь то, о чем они с Прудивусом, затевая новое представление, уговорились загодя, но, укрывшись под помостом, он ведь не видел нежданного появления еще одного пана Стецька, и сразу ничего не мог уразуметь.
Чтоб растерянной панне дать немного освоиться, Прудивус приблизился к ней и стал разглядывать страшноватую таки хозяйку, как, бывает, разглядывают лошадь на ярмарке, намереваясь ее купить.
Взяв панну Смерть за подбородок, Климко осмотрел ее зубы.
Панна и не шевельнулась, как неживая.
Климко ткнул пальцем в остекленевшие глаза, но панна и не моргнула, не мигнула, не сверкнула, не кивнула, словно была то кукла.