Прудивус постукал ее по руке пониже плеча, но и звук раздался такой, будто лицедей ударил по сухому дереву пли по кости, а не по телу живого существа.
— Что с тобой, прелестная панночка? — спросил у Смерти Клим.
— Окоченела! — еле пробормотала Смерть и добавила: — Взгляни на меня ласково, и я оттаю.
Прудивус посмотрел ласково, и все расхохотались.
— Теплее. С любовью!
И Прудивус взглянул теплее:
— Люблю тебя, как горчица мед!
А зрители от смеха уже плакали.
— Погляди горячей! — попросила панна. — Со страстью!
Климко-Прудивус взглянул горячее, со страстью, и все это было так смешно, что мирославцы не могли прийти в себя от хохота, ибо панна Смерть и впрямь-таки оттаяла, согрелась и вернулась к своим обязанностям, то есть опять кинулась с косой на Пампушку, а Данило Пришейкобылехвост, дабы к пану обозному подслужиться и отвлечь от него внимание вертуна, представлявшего Смерть, вдруг вспомнил о ходе комедии и быстро позвал:
— Панна Смерть, я ж — вот он, туточки!
И панна Смерть, зная законы божеские и сценические, кои не дозволяют приостанавливать действие, ибо иначе — смерть всему живому! — бросилась хватать разом обоих Стецьков, сиречь Данила и пана Кучу.
Бог знает какая сумятица поднялась там опять — на помосте и в беспредельном зале, ибо люди уже теряли от смеха последние силы.
Не смеялся на мирославском майдане, опричь Данила, пана Демида и Михайлика, еще один человек: приятельница Оникия Бевзя, обольстительная и недавно столь веселая шинкарочка Одарочка, она же Настя Певная, которая, стоя в дальнем углу и сверкая чудесными, чуть раскосыми очами, сжимала кулаки, — и каждому сделалось бы жутко, если бы кто сейчас поглядел на ее пригожее лицо, ставшее на миг страшным и зловещим, но никто внимания не обращал на шинкарку, ибо все не сводили глаз с Ивана Покивана.
Лохматый вертун сей, как мы уже знаем, человек проворный и ловкий, управлялся со своим делом не худо, и вывернуться из его рук было не так-то легко, хоть на подмостках и стало теперь два Стецька.
Но все-таки два дурака стоят больше одного умного, будь он даже таким мудрым, как сама Смерть, — и Покивану стало не до шуток.
Пан Куча-Стародупский выхватил саблю и стал обороняться всерьез, и от острого оружия мог уберечься лишь такой ловкий человек, как Иван Покивай, — и потому-то прыткая панна Смерть, не сумев схватить обоих Стецьков разом, кидаясь то за одним, то за другим, все же вскоре проворонила и подлинного, и представляемого, обоих вельможных панов.
Когда Куча рванулся, чтобы наконец пробиться сквозь толпу, добрые люди на сей раз даже расступились перед ним, ибо не часто удается видеть, как удирает от своих подвластных столь видное начальство, и сие весьма тешило мирославцев, и все там улюлюкали, свистели, кричали, вопили, затем что задерживать пана Кучу уже не стоило, и толпа свободно пропускала пана обозного и его таинственного гостя, щеголеватого паныча, коего он вызволил из беды, и они уходили дальше и дальше, на край разбушевавшегося базарного моря.
А Климко кричал вслед:
— Бывайте здоровы, мои чернобровы!
Однако пан Демид сейчас уж и не удирал.
Он уже шел, как всегда неся перед собой свою спесь, надутый и надменный, и на лице его не было и тени тревоги, горели в глазах только злоба, досада и панская мстительность, ибо он холодно обдумывал, как побольнее отплатить Прудивусу, и если бы кто заглянул пану обозному в душу, то постиг бы всю силу смертельной угрозы, нависшей над отважным лицедеем.
Люди расступались перед паном обозным, и этого было достаточно, чтоб он уже и не замечал их, — стыда-то у обозного давно не было, вот он и выходил из базарной толпы, точно из пустынного моря, задрав нос и красуясь, как свинья в шлее, и давая себе обещание больше не появляться среди народа пешком (только в панской карете!), да и не дозволять в городе Мирославе никаких представлений, ибо все то, что эти спудеи представляют, все это неправда, коей не бывает в жизни! — хоть пан Куча мог бы там и не задирать нос, и не заноситься перед народом, затем что на него и на щеголеватого панка уже никто не смотрел, — представление на базарных подмостках шло своим путем.
С укоризной глядя на панну Смерть, неосмотрительный Климко сказал:
— Ох, и глупа ж ты, милая панна!
— Я?! — обиделась Смерть. — Это я — глупа?
— Да не я ж! — И он поманил ее пальцем: — Послушай-ка!.. Ты — чья Смерть? Стецькова! А Стецько — дурень? Дурень! У мудрого ж — и бог мудрый, и пан умный, и смерть неглупа. А у дурня все дурни: и бог, и пан, и смерть! Поняла?
— Поняла, — вздохнула панна Смерть. — Погналась за двумя Стецьками и не поймала ни одного… — и вздохнула еще глубже: — Вон каких двух жирных Стецьков променяла на одного постненького Клима.
— Я, панна, тощий, а не постный.
— Все едино! Лекари-то мне жирненькое запретили. Ну что ж! Приступим…
— Ко мне?.. Чтоб меня… того?
— Глупенький ты! Меня — того! Я буду сопротивляться, а ты принуждай.
— О чем это ты?
— Поцелуй меня, миленький! Ну, ну! Принуждай меня, принуждай!
— Трудно девку принуждать, когда парубку страшно.
— Сколько ж тебе лет?
— Двадцать семь.
— Ну так что ж? Даже поцеловать не умеешь? — И панна Смерть ласково ощерилась, будто вспомнила что-то смешное.
— Ты ж — дивчина?!
— Ну, ну!
— Ты ж не моя!
— А чья?
— Стецькова! — не сдержавшись, воскликнул Михайлик.
— Была Стецькова… — заговорила страшная панна. — Была!